Часть третья. Эволюция представлений о постсоветской эпохе#
Не то, что есть, вызывает в нас чувство нетерпения и страдания, а то, что оно не такое, каким оно должно быть.
Г. В. Ф. Гегель
Сложно предсказать, куда метнется испугавшийся себя ум.
В. Пелевин
История движется не только в промежутках от цезуры к цезуре, но и в единстве двух планов — событийного и нарративного. В предыдущей части я описал этапы разворачивания событий постсоветской эпохи, в этой части я опишу эволюцию наших представлений о прошедшей эпохе, своего рода концептуальную историю постсоветской транзитологии.
С тех пор как была открыта историчность человеческой ситуации — мол, мы не просто присутствуем тут и теперь, но пребываем на острие перехода грядущего в минувшее, в становлении между прошлым и будущим — образы времени, его течения и его направления стали важнейшим источником вдохновения личной и коллективной жизни современных людей. Например, прогресс и связанные с ним образы оказали огромное влияние на изменение социальной реальности большинства народов в последние три столетия. При этом прогресс видели по-разному: и как нравственное созревание, и как секулярное взросление, и как эволюцию народов или человечества в целом, и как научно-техническое развитие, и как гражданскую эмансипацию, и даже как становление бесклассового гармоничного общества. Видели прогресс и в возникновении социальной реальности мирового «социалистического лагеря», в «бараки» которого входили республики Советского Союза и государства-сателлиты в Европе, Азии, Африке и Латинской Америке. В период между 1917 и 1991 годами образы коммунистического прогресса являли себя в диапазоне смыслов от «пути к счастливому будущему человечества» до неизбывного ГУЛАГа.
Иронично, но распад восточного блока, СССР, «мировой системы социализма» и трансформационный рывок постсоветской эпохи тоже рассматривали в терминах прогресса, в таких понятиях, как «посткоммунистический транзит», «постсоветская трансформация» и «демократизация». Этот прогресс представлялся как переход от несвободного общества, тоталитарной политики и административной экономики к гражданскому обществу, демократическому плюрализму и свободному рынку в мирном европейском регионе (Парижская декларация 1990 года). Отсюда и «постсоветская тетрада», о которой шла речь во вступлении. Начавшийся посткоммунистический транзит (всеобъемлющая культурная трансформация — желанный переход к лучшему миру) приветствовали многие и на востоке Европы, и в неевропейской части России, и на Южном Кавказе, и в Центральной Азии, и за пределами регионов, непосредственно затронутых советским проектом.
Перезапуск прогресса по западному образцу в постсоветских и посткоммунистических обществах связан с вакуумом (гео)политического воображения и дефицитом политических, социальных, экономических и этнокультурных концепций в период с 1989 по 1991 год. Земли, народы, города и деревни все так же существовали на территории между Центральной Европой, Ираном, Китаем и Тихим и Ледовитым океанами, но концепции и представления, произведенные и неразрывно связанные с этим регионом, больше не описывали реальность. Ученым, журналистам, политикам, дипломатам и экспертам, работавшим вне и внутри этого региона, пришлось создавать новые словари для быстро заполняющегося событиями и структурами постсоветского «пространства». Создание новых терминов, образов и концепций происходило вместе со становлением новой реальности, что в некотором смысле было производством нового пророчества. Оно должно было ответить на три вопроса: «Что ждет постсоветского человека в будущем?», «Чего дóлжно постсоветскому человеку желать?», «Чего следует опасаться постсоветскому человеку при переходе в желанное будущее?».
Ответы на эти вопросы составили специфичную концепцию-пророчество «транзита-перехода» и касались целей и этапов этого движения. За право сформулировать транзитное пророчество стали конкурировать различные академические, политические и идеологические лагери на Западе и Востоке, и ожидаемо победили концептуальные центры западного ядра. (Хотя, как показали события после 2014 года, побежденная Москва не сдавалась и жаждала реванша.) Жажда гегемонии в формировании целей, эмоций и средств постсоветского и — шире — посткоммунистического транзита была едва ли не единственной константой на протяжении последних тридцати лет плохо скрываемого хаоса в политическом ви́дении. Неожиданные повороты в транзите заставляли все конкурирующие партии пересматривать первоначальные прогнозы, поскольку социальная реальность неумолимо отклонялась от ожидаемых фарватеров демократизации и европеизации. Это же, впрочем, происходило и с коммунистическим пророчеством. В начале 1990-х постутопическое состояние требовало утопических учений, чтобы хоть как-то справляться с неясностью постсоветского будущего.
Напряжение между грубой социальной реальностью, научными концепциями, экспертными пророчествами и массовым воображаемым — это источник энергии, питающей процессы и творчества, и разрушения. Как уже говорилось, оба процесса характерны для исторического присутствия и становления человеческой экзистенции в мире. Однако в социально-историческом плане это парадоксальное взаимодействие двух равнонаправленных сил описывает современное культурное состояние, и в нем нет ничего специфически восточноевропейского. Чтобы лучше выразить Марксову идею об особенности развития капитализма, популяризировавший эту концепцию Йозеф Шумпетер заимствовал у Зомбарта термин schöpferische Zerstörung («творческое разрушение»). Им выражалось постоянное возникновение противоречий между старыми, новыми и новейшими производственными силами и отношениями — предпосылками непрекращающегося воспроизводства капитализма, который постоянно нуждается в обновлении, в «вечной буре творческого разрушения»1. Хотя Шумпетер использовал эту концепцию в ином историческом и дисциплинарном контексте, ее применимость доказана постсоветской историей. Возвращение капитализма в посткоммунистический вакуум превратило регион в пространство постоянно растущих противоречий между производительными силами, производственными отношениями, экономическими структурами и социально-политическими надстройками.
Начиная с цезуры 1989–1991 годов, в процессе постсоветского творческого разрушения резко изменилось само жизненное пространство восточноевропейских и североевразийских народов. Тони Джадт удачно назвал это изменение пространственного восприятия «переоткрытием» и «картографированием» новой реальности после исчезновения советско-коммунистических реалий и соответствующего им воображаемого2. В свое время Александр Эткинд и я описали это «переоткрытие» как переход от коллективного воображения, контролируемого монополистическим советским марксизмом, к столкновению множества конкурирующих воображений и воображаемого, распространяющих «индивидуализм, неолиберализм, демократический либерализм, либертарианский анархизм, этнонационализм, религиозный консерватизм и антипрогрессивизм. Они сталкивались между собой, и фрагменты их укладывались в основание публичной сферы, слишком долго существовавшей без критического дискурса»3. Затем, после первых лет транзита, избыточное разнообразие элементов воображения вызвало социальную усталость и потребность в кристаллизации некоего всеохватывающего и простого воображаемого — потребность, которая в радикальных случаях приводила к «возвратному тоталитаризму»4.
Выпадение в периферийное состояние постсоветских (и, шире, посткоммунистических) обществ, бывших прежде частью «альтернативного ядра», привело к тому, что их политическое воображение долго зависело от представлений, сформированных в обществах западного ядра однополярной мир-системы, сложившейся в начале 90-х годов в результате распада соцлагеря. В этой связи потребность в простом понимании себя и своего места в истории и мире была призвана удовлетворить концепция постсоветского (или посткоммунистического) транзита. В ней сочетались четыре надежды-тенденции:
1) увеличение пространства политических свобод (чем, по сути, и была демократизация);
2) создание рыночной, свободной от планового администрирования государством экономики (т.е. маркетизация);
3) отказ от пролетарского государства в пользу национального государства (иначе говоря, национализация); и
4) принятие общих правил и ценностей проекта единой Европы (т.е. европеизация).
В последующие три десятилетия именно эту концептуальную тетраду тестировали постсоветские народы.
Эта проверка соответствия политических процессов и наших о них представлений приводила к разным результатам на трех разных этапах:
1) во время и вскоре после цезуры 1989–1991 годов и начала транзита;
2) затем в первые десять-пятнадцать лет после распада СССР;
3) и, наконец, в последнее пятнадцатилетие постсоветской эпохи (что совпадает с последним этапом событийной постсоветской истории).
Проследим в этой части, как концепция постсоветского транзита утратила свой пророческий характер, открылась постсоветской социальной реальности, а затем ушла в прошлое вместе с самой эпохой.
Политическое воображение во время и после цезуры (1989–1994)#
В публичных высказываниях интеллектуалов и политических лидеров периода 1989–1991 годов понятия непредсказуемо смешивались, что соответствовало и событийному хаосу, и хаосу в воображении. В этих высказываниях артикулировалось удивление скоростью и глубиной трансформаций, изменением мира, неожиданным уходом «реального социализма» и «возвращением капитализма»5.
Участники и наблюдатели революционных событий в СССР и восточном блоке 1989–1991 годов, как правило, выражали свои переживания двумя взаимосвязанными образами. И западные, и восточные публичные фигуры рассматривали происходящие перемены как окончание раскола между Западом и Востоком. Холодная война закончилась, и теперь уже в Большой Европе, где западный и восточный полюсы слились воедино, должна начаться новая эра мира. Экономические, культурные и политические структуры, делавшие возможным существование Берлинской стены, должны были последовать за собственно инженерным сооружением посреди германской столицы. А нормы, институты и практики Западной Европы должны были распространиться на все части континента, от Дублина до Владивостока6. Это понимание процессов описывали и как «возвращение в Европу» восточных народов, что содержало в себе нормативность и субстанциальность Запада в проекте Европы, консолидацию производства концепций западных ученых и удаление от нее восточноевропейских мыслителей, а также множество национальных и субнациональных специфичных значений, заложенных в этой идеологеме7. Творческое разрушение на Востоке включало в себя также деконструкцию норм и институтов, возникших в период между 1922, 1945 и 1988 годами, тем самым возвращая посткоммунистические общества к идеализированному межвоенному прошлому (1920–1930-е), а постсоветские — к проектам 1917–1922 (а иногда и 1941–1943) годов. Или же подталкивая их к неолиберальной политико-экономической модели без учета национальной или субнациональной специфики. Образ континентального единства поначалу скрывал возникающие и углубляющиеся социально-экономические и этнокультурные травмы с далеко идущими последствиями, но он же придавал легитимность политической воле в стремлении осуществить неолиберальные реформы.
Советско-марксистское воображение советского прошлого и коммунистического будущего потерпело крах и было заменено транзитным пророчеством о движении от советского прошлого (то есть от авторитарной политики, государственной цензуры, политической полиции и административной экономики) к желанному будущему, которое описывалось в терминах гражданских свобод, либеральной демократии, национального государства, плюралистической политики и свободного рынка. Эту смену Чарльз Фэрбенкс в дискуссии на страницах Journal of Democracy описал так:
«По мере коллапса коммунизма демократия и рыночная экономика появляются в виде следующей политической формулы, которую предстоит опробовать»8.
Апробирование этой формулы, о чем позднее писал в своем исследовании транзита Олег Гаврилишин, потребовало множества непростых политических решений в каждой постсоветской стране. Прежде всего, решений о том, с какой скоростью проводить реформы: что выбрать, «шоковую терапию» или «быстрые реформы»? Во-вторых, как именно проводить национализацию государства и приватизацию экономики, создавая новые классы собственников и предпринимателей? В-третьих, какую цену готовы заплатить и на какие потери готовы пойти новые общества ради достижения целей транзита? Наконец, что построить первым — рыночные институты, демократическую политику или правовую систему, основанную на верховенстве права?9 Ответы на эти, зачастую метафизические вопросы были неотъемлемой частью воображения, теории и практики всеобъемлющего постсоветского транзита.
Два элемента — европеизация и комплексный переход, сочетающий демократизацию, национализацию и становление рыночной экономики, — неразделимы в понимании и объяснении развития постсоветских народов начала 1990-х годов. Посмотрим же, как их оценивали современники и на какие лагери делились в отношении их.
Для левых интеллектуалов — даже умеренных марксистов и постмарксистов — падение восточного блока и СССР стало экзистенциальной проблемой. Например, тревога за судьбу второго мира под руководством СССР была характерна в какой-то степени Иммануилу Валлерстайну и ученым из его окружения10. Интеллектуалы, выступавшие на Западе против «реального социализма» и подрывавшие его легитимность слева, в числе которых были Дэниел Белл, Вацлав Гавел, Ральф Дарендорф, Тони Джадт, Лешек Колаковский и Юрген Хабермас, восторженно приветствовали воссоединение Европы, но озабоченно смотрели на переход к демократическому капитализму в деле исправления последствий коммунистических преступлений11. С их точки зрения, восток и запад Европы должны создать общее пространство, а не вестернизированное, регион общих политико-правовых ценностей, норм и институтов под лидерством Совета Европы. Тревогу левых вызывал тот факт, что новый европейский прогресс реализуется как антикоммунистическая реакция, модель же развития принципиально враждебна социализму некоммунистического толка, консервативно ориентирована и не устанавливает каких-либо внятных позитивных целей социального развития.
В то же время цезура 1989–1991 годов предоставляла левым возможность построить Европу социального равенства и справедливости. Они рассматривали роспуск восточного блока и СССР как шанс для реформированной социал-демократии, для «продолжения политической коммуникации, препятствующей выхолащиванию институциональных рамок конституционной демократии»12. Чтобы левое видение социально справедливой Европы и трансформации социалистического лагеря победило в конкуренции за будущее, Белл и Дарендорф призывали своих коллег стать лидерами в исправлении последствий коммунизма и мыслить как «ревизионисты», вне марксистских догм13.
Если левые интеллектуалы смотрели на посткоммунистическое развитие Востока со смесью надежды и тревоги, то либералы и неолибералы видели в нем лишь великие перспективы для своих проектов. Для них европеизация как таковая была не важна — она была слишком приземленной целью. Вместо этого они искали вдохновения у Эрнандо де Сото14, Фрэнсиса Фукуямы15 или Сэмюэла Хантингтона16, чьи идеи (несмотря на их дисциплинарный контекст и академическую гипотетичность) воспринимались неолиберальными идеологами, политиками и экономистами руководством к планированию и осуществлению транзита — рывком к свободным экономикам, открытым обществам и плюралистическим демократиям17. В связи с растущей гегемонией «Вашингтонского консенсуса» либеральные идеи того времени были поспешно воплощены в неолиберальные практики18.
С самого начала неолиберальные экономисты смотрели на постсоветское пространство сквозь призму перехода к капиталистической свободной рыночной экономике и социально-политическим институтам, которые ее поддерживают. Одним из наиболее показательных документов, зафиксировавших ранние представления этого лагеря, был, вероятно, доклад аналитиков Deutsche Bank, в котором оценивались перспективы экономического развития советских республик в 1990 году19. Авторы доклада выразили и истинно пророческое видение, и профанную слепоту в отношении к постсоветскому грядущему. С одной стороны, эти аналитики были правы, предвидя скорый распад СССР, чего многие выдающиеся политологи того времени никак не ожидали20. С другой стороны, они были уверены, что в долгосрочной перспективе некоторые республики сравняются «с экономическими и культурными стандартами Западной Европы»21. Авторы отчета утверждали следующее:
«Шесть из [советских. — М. М.] республик имеют высокий экономический потенциал, пять — умеренный и четыре — слабый»22.
Из числа советских республик наилучшие перспективы экономического транзита неолиберальные аналитики усматривали в Украине. Сегодня, тридцать с лишним лет спустя, это кажется трагической ошибкой, но не немецких аналитиков, а украинских лидеров: Украина (наряду с Молдовой) имеет среди постсоветских стран один из самых низких с 1990 года темпов роста ВВП по ППС при лидерстве в сфере политических и гражданских свобод23.
Таким образом, в 1989–1991 годах представления о постсоветском будущем выстраивались путем сочетания элементов транзита (внутренне ориентированные экономические и политические процессы) и европеизации (многосторонний транснациональный процесс)24. Эти представления тоже носили несколько парадоксальный характер: неолибералы связывали транзит с политэкономией, которая когда-то была сферой гегемонии марксистов, в то время как левые интеллектуалы смотрели на транзит в контексте культурных ценностей, что более характерно для консервативного мировоззрения. Политэкономический проект неолибералов состоял в модернизации экономической базы зарождающихся посткоммунистических стран и надежде, что это приведет к политической демократизации надстройки. В свою очередь, левые инициировали общий европейский диалог в рамках Совета Европы, а затем и ЕС, который постоянно подрывали новые акторы постсоветской поры — националисты, неоимпериалисты, национал-консерваторы и суверенисты.
Несмотря на идеологические разногласия, представители обоих лагерей в планировании постсоветского транзита были уверены в том, что после цезуры наступила новая эра — эра прогресса и великих перспектив для всех новых обществ, постсоветских (от белорусского до туркменского) и посткоммунистических (от болгарского до восточнонемецкого).
Концептуальное отрезвление (1995–2003)#
Энтузиазм революционных лет вскоре столкнулся с жестокой реальностью — новой бедностью, межэтническими и международными конфликтами, политической дезорганизацией и другими событиями, не вполне вписывающимися в первоначальное великолепие ожиданий от транзита. В 1995 году ожидания были еще живы, но опьянение возможностями сменялось похмельем.
Отрезвление началось, собственно, до 1995 года в среде левых интеллектуалов и практиков. Встреча их упований с реальностью хорошо описана в своего рода публичной исповеди Гавела, опубликованной в конце 1992 года:
«Возвращение свободы в пространство, которое было морально ненормальным, привело к тому, что и должно было произойти, и, следовательно, к тому, чего мы должны были ожидать. Но результат оказался намного хуже, чем кто-либо мог предсказать: невероятный и ослепительный взрыв любого мыслимого человеческого порока. Широкий спектр сомнительных или по крайней мере неоднозначных человеческих склонностей, тайно поощрявшихся в течение многих лет и в то же время тайно использовавшихся для повседневного функционирования тоталитарной системы, был внезапно выпущен… из смирительной рубашки и получил полную свободу действий. Авторитарный режим определенным образом упорядочивал эти пороки. Это упорядочивание сейчас разрушено, а новый порядок, который мог бы ограничить такие пороки без их эксплуатации, до сих пор не выстроен»25.
Постсоветские интеллектуалы социал-демократического направления также обращали внимание на тревожную реальность. Так, Наталия Панина и Евгений Головаха указывали на то, что освобождение от советского тоталитаризма не означало отказа от тоталитаризма как такового:
«Путь общества от тоталитарной идеологии к демократии оказался сопряженным с необходимостью пройти через крайне болезненный этап своеобразного неототалитарного состояния — тотальной безнормности и обесценивания ценностей, которое в публицистической литературе и в массовом сознании получило название, почерпнутое их “лагерной” системой отношений: “беспредел” — экономический, политический, правовой, национально-эгоистический и т.п. А вслед за этим в современном политическом лексиконе все чаще стали появляться термины, более привычные для психиатров, чем политиков, обществоведов и публицистов: политическая истерия и апатия, мания национальной исключительности и ксенофобия, социальная шизофрения и всеобщая депрессия, массовый психоз и безумие народа и т.п.»26.
Несколько лет спустя Дэвид Белл описал результат столкновения изначального видения постсоветского будущего и наступившей реальности транзитных обществ в терминах неожиданного кризиса: «крах коммунизма мы поначалу не рассматривали как кризис социал-демократии»27, но вместе с исчезновением Советского Союза эта социал-демократия пришла в упадок на Западе и не возникла на Востоке. Иными словами, в ходе постсоветского транзита была установлена гегемония нелевых моделей и концепций — преимущественно неолиберального представления в экономике и националистического в политике, в то время как социал-демократическая альтернатива теряла свое влияние во всех частях новой Европы.
Еще больше исчезновение левой альтернативы и идеала социальной справедливости было заметно в движениях третьего мира, ставшего без Советского Союза Глобальным Югом. Исследования школы Валлерстайна показали, что распад СССР и последовавший за ним транзит довольно быстро изменили доступ к ресурсам современной мир-системы в пользу государств Запада, который стал Глобальным Севером. При этом большая часть соцлагеря, включая Россию, вопреки ожиданиям 1989–1991 годов, стала частью Юга28.
К 2001 году идея единой Большой Европы была реализована в форме членства всех европейских государств в Совете Европы. Со всеми вытекающими из этого членства обязательствами. Набирающий все большие темпы развития Европейский союз расширялся в направлении Центральной Европы и даже постсоветского пространства — на Балтийские страны29. С формальной точки зрения европеизация была успешной, вовлекая в общее ценностное, правовое и политическое пространство большинство постсоветских народов. Однако с отрезвлением транзитного видения исследователи стран, находящихся в постсоветском транзите, стали гораздо больше внимания уделять эмпирике, а не изначальным концептуальным установкам. Они стали регистрировать проблемы развития и отклонения от ожидаемого направления. Спустя десять-пятнадцать лет после старта перемен постсоветские государства управлялись весьма разными режимами, варьировавшими от откровенной автократии в Беларуси и Азербайджане до вполне либеральной демократии в Эстонии и Латвии. К этому времени Балканы прошли через распад Югославии, травматичные этнические войны и «гуманитарные» операции НАТО. А глобальная дихотомия — Север и Юг — начинала делить Европу по-новому. Российская Федерация (постсоветское ядро), несмотря на ее периферийный мировой статус, запустила свой собственный интеграционный проект, который вскоре столкнулся с проектами ЕС и НАТО в Восточной Европе и на Южном Кавказе30.
Влияние идеологической позиции на исследователей транзита снизилось и в левой, и в неолиберальной средах. Исследователи процессов постсоветского развития прошли через свой дисциплинарный транзит. Ричард Саква справедливо отметил:
«Фактический ход трансформации оказался более сложным, чем предполагалось в ранние посткоммунистические времена. Сам процесс реформ породил такие новые явления, которые ставят под сомнение мудрость политических наук и экономики»31.
Этот самокритичный поворот можно охарактеризовать как постепенный отказ от видения «всеобъемлющего транзита» в пользу критического внимания к реальности тех обществ, где постсоветское развитие шло под лозунгами демократизации и создания рыночной экономики, но институты, поддерживающие гражданские свободы и политические права, не обеспечивали демократического качества ни политической системы, ни политического режима.
Эта тенденция особенно проявляется в изменении тональности, лексики и тематики публикаций в трех «магистральных» для исследования постсоветского перехода журналах того периода — East European Politics, Journal of Democracy и Demokratizatsiya. Анализ их содержания за период с 1995 по 2003 год показывает, что с каждым годом все реже используется термин «транзит» (transit, transition), а амбициозное понятие «демократизация» все чаще заменяется более скромными выражениями вроде «политический плюрализм» или «электоральная демократия». Все больше публикаций посвящалось вопросам национализма и евроскептицизма, а также «системной коррупции», рожденной перекосами рыночных реформ и социальной реакцией на них. Последняя тема к 2003 году оказалась в центре всеобщего внимания как в среде ученых, так и в обществах Восточной Европы и Северной Евразии. Более того, тон публикаций резко отличался от прежнего скептицизмом и отстраненностью от энтузиазма публикаций 1989–1993 годов.
Анализируя публикации этих журналов, я отметил, что исследования постсоветского и, шире, посткоммунистического транзита можно разбить на несколько этапов. Так, в 1989–1994 годах журналы были местом дискуссий между такими группами, как: а) старшее поколение кремлеведов и «исследователей коммунизма», склонных использовать концепции времен холодной войны; б) бывшие диссиденты и новые политические лидеры в Центральной и Восточной Европе, Северной Евразии; в) возникающее молодое поколение ученых, занимающихся вопросами посткоммунизма; г) эксперты по вопросам постсоветского развития (транзитологи) из постсоветских стран и стран Запада. В это время жанры публикаций широко варьировались от стандартных научно-исследовательских работ до интеллектуальной публицистики. Одним из наиболее значимых результатов того периода стало создание общего языка и набора воззрений. Зачастую идеологически предвзятых, но с их помощью ученые и специалисты-практики в области политики и экономики описывали новую социальную реальность и цели ее развития.
После 1994 года и особенно после 1997–1998 годов публикации в этих журналах утратили свою открытую политическую ангажированность и своеобразный «профетический» стиль, но при этом стали более реалистичными. Диалог между учеными, экспертами и политиками сократился до минимума. Доклады носили все более академический описательный характер и все менее идеологический. Ко времени «десятой годовщины» начала постсоветского транзита публикации ученых уже заметно отличались от победных юбилейных речей политических лидеров32. Правда, во время постсоветских цветных революций и авторитарной реакции (2003–2005) академическое сообщество ненадолго вернулось к первоначальному постсоветскому энтузиазму, но эти эмоции быстро сошли на нет. Интеллектуалы же перешли к сбору новых данных, их критическому анализу и размышлениям о собственном концептуальном аппарате. Изначальные идеи и словарь транзитологии все менее соответствовали утвердившимся реалиям и не имели прогностической ценности.
После цветных революций и связанного с ними эмоционального всплеска произошло окончательное отрезвление сторонников теории перехода. Оно же в равной степени касалось исследователей и практиков транзита. Например, все больше исследователей — в их числе и Шейл Горовиц — стали высказывать сомнения в том, что стремление к демократизации и свободной экономике действительно может быть ключом к пониманию развития постсоветских народов в 1990–2000-х годах. По их мнению, глубина и характер конфликтов во время распада восточного блока лишь отчасти были связаны с идеологическими или экономическими факторами33.
В то же время Джон Драйзек и Лесли Холмс выражали озабоченность в связи с этическим вопросом транзитологии. Они подозревали, что идеологизированные исследования транзита способствовали не только преодолению «травм коммунизма», но и возникновению восточноевропейского «неблагодарного и непрощающего» капитализма, наложившегося на «сильное загрязнение окружающей среды и унаследованную неповоротливую государственную бюрократию»34. Критический самоанализ транзитологов говорил о том, что социальная реальность посткоммунизма оказалась богаче и вариативнее, чем предусматривали их первоначальные теории и исследования. Поэтому транзитологические исследования должны были пройти коррекцию, чтобы быть ближе к реальности и дальше от политики и идеологии.
Эти выводы были переформулированы Джоном Пиклзом и Эдрианом Смитом
в определении двух недостатков транзитологической политэкономии.
Во-первых, в этой дисциплине существовал заметный дефицит эмпирически
обоснованных теорий, поддерживающих «неолиберальный взгляд на транзит,
которым руководствуются западные институты и советники правительств»
постсоветских стран. А во-вторых, это направление исследований
необоснованно упрощало понимание транзита как «однонаправленного
процесса перехода от одной гегемонной системы к другой»35. Выводы
эти были сделаны в результате дискуссии, начатой еще в 2002–2003 годах,
по вопросу о том, имеет ли вообще какую-либо научную ценность парадигма
постсоветского и посткоммунистического перехода.
Самая резкая критика этой парадигмы исходила от Томаса Карозерса, который осмелился призвать к пересмотру пяти основных стереотипов теории транзита. Исследователь призывал: 1) не приравнивать отказ от советского авторитаризма к движению к демократии и 2) признать, что демократизация может проходить в несколько этапов и с разной скоростью и направленностью. Также он предлагал признать, что 3) выборы являются ключевым фактором в становлении демократии, а 4) «уровень экономического развития или этнический состав, а также исторический опыт общества» влияют и на темпы транзита, и на качество демократизации. Наконец, он призывал признать, что 5) «третья волна демократизации» достигает устойчивых результатов только в функционально сильном государстве36. Несмотря на то, что эти призывы не получили широкой поддержки сразу же37, они ускорили выход исследований постсоветского и посткоммунистического транзита за рамки концепции, сложившейся в 1989–1991 годы и развившейся в 90-е годы.
Этот период развития научного описания и видения транзита завершился не только призывом Карозерса к концептуальному ревизионизму, но и ростом внимания к роли этнонационализма и его влиянию на развитие стран Центральной и Восточной Европы и Северной Евразии, а также к противоречиям в собственно постсоветском государственном строительстве (в том числе возникновение сети непризнанных государств). Кроме того, все больше внимания исследователи уделяли новой — посткоммунистической и постсоветской — политической культуре и ее роли в демократической или авторитарной консолидации, результатам влияния западных международных организаций (например, МВФ, Всемирный банк, USAID и TACIS) на развитие стран региона и, наконец, растущему недовольству местных элит и обществ демократией и рыночной экономикой.
Спустя пятнадцать лет после начала постсоветского перехода в исследованиях постсоветского транзита тоже произошел транзит. Отчасти из-за описанных выше дискуссий, отчасти из-за цветных революций и эмоциональной реакции на них, а затем из-за нарастания скептицизма по отношению к транзитологии.
Сомнение в прогрессивном качестве постсоветского транзита и возникновение нетранзитологических концепций (2003–2021)#
Волна цветных революций — от «революции роз» (Грузия, 2003) к «оранжевой революции» (Украина, 2004) и к «тюльпановой революции» (Кыргызстан, 2005) — спровоцировала события, которые, вероятно, имели решающее значение для эволюции политического воображения о постсоветском переходе. Преимущественно мирные массовые гражданские протесты привели к смене правящих элит и новой волне демократических реформ и европейской интеграции в Грузии (2003–2006), Украине (2005–2006) и Кыргызстане (2005–2007). А это вызвало забытый уже энтузиазм транзитологов, политиков-демократов и гражданских активистов, поддерживающих идеи постсоветской трансформации. Новый революционный импульс дарил возможность исправить неудачи первого десятилетия постсоветского развития и довести демократизацию и маркетизацию до их логического конца. Ненадолго вернулась надежда, что постсоветский переход — с учетом всех уроков 1990-х — можно перезапустить и достичь поставленных целей38.
Энтузиазм длился не так долго, как в начале 1990-х годов: обещания революций были забыты в политической борьбе между лагерями победителей, в неизбывной коррупции, только растущей от революционных потрясений, и в авторитарной реакции соседних стран на успешные массовые протесты, особенно в Азербайджане, Беларуси, Казахстане и России39. Столь короткий цикл от надежды к разочарованию был терапевтическим для транзитного воображения: публикации о цветных революциях свидетельствуют, как быстро — в течение всего пары лет — энтузиазм или разочарование сменились сбалансированным анализом.
В то же время исследования постсоветских обществ стали принимать во внимание и процессы в посткоммунистических обществах. Например, то, что кристаллизация евроскептицизма в Центральной Европе проходила одновременно с ростом и укреплением неформальных связей между коррумпированными элитами Восточной Европы и России, а также с ростом привлекательности правых идеологий40. В 2009 году Владимир Тисмэняну с горечью признал, что, несмотря на различия в ВВП, в принадлежности к геополитическим структурам и в глубине рыночных реформ, посткоммунистический и постсоветский регионы остаются едины от Вышеграда до Москвы и «других некогда советских республик»41. Во многом это единство определялось несоответствием между ожиданиями последствий транзита и результатами его событийной истории.
Если в 1990-е постсоветское политическое воображение было связано с неоспоримым влиянием западных концепций и учений, то к концу первого десятилетия XXI века новое понимание транзита вырастало одновременно и в западном, и в постсоветских исследовательских сообществах. Это была транзитология разочарования: общества востока Европы, порвав с коммунизмом, сползали в несвободные режимы, утверждая их отчасти на новых, а отчасти и на старых политэкономических основаниях. Коллективные опыты социализма и капитализма больше не рассматривались как взаимоисключающие — они накладывались, смешивались и порождали политическую экономию новой Восточной Европы и Северной Евразии с ее собственной динамикой сотрудничества и конфликтов, включая войны в Грузии и Украине. Совмещение советского и постсоветского элементов в единой модели Головаха и Панина заметили еще в 2001 году42, позже этот nexus стал важным предметом исследования многих ученых.
Прежде всего новые исследования отказывались от оценок политических и экономических процессов в соответствии с ценностями Совета Европы, ЕС или универсальными показателями либеральной демократии и верховенства права. В новой транзитологии возникало некое новое равенство воображения западных, «южных»43 и постсоветских интеллектуалов. Они одинаково уделяли внимание эффективности режимов, результатам социально-экономического развития, а также неформальным властным сетям. Так, понятия «конкурентный авторитаризм», «недостойное правление», «электоральный авторитаризм», «патронализм»*, «неопатримониализм»* или «мафиозное государство» заложили основу для описания, анализа и прогнозирования политических процессов и рисков для международной безопасности. И эти понятия были сформированы в полилоге* исследовательских групп и центров, находившихся в разных регионах. Основываясь на изучении политических трансформаций во всех странах Юга, включая постсоветские страны, Стивен Левицкий и Лукан А. Уэй утверждали, что в переходных обществах слишком часто установлению сильной демократии препятствует слабое государство, неспособное обеспечить правопорядок и верховенство закона, в то время как успешное государственное строительство увеличивает шансы на авторитарную консолидацию, которая в свою очередь токсична для гражданских прав и достойного госуправления44. Александр Фисун, Владимир Гельман и Генри Хейл доказывали критическую важность неформальных, персоналистических (патрональных/патримониальных) сетей для развития постсоветских режимов и характера их правления. На основе этих подходов Хейл предложил систематизировать постсоветские политические системы с точки зрения «единой пирамиды» или «многих конкурирующих пирамид»45. Балинт Мадьяр применил тот же принцип соотношения формальных и неформальных институтов власти для анализа режима в Венгрии: его исследование показало, что страна, формально являющаяся чемпионом европейской интеграции и посткоммунистического транзита, тем не менее превратилась в «мафиозное государство», политическую систему, основанную на патронате и коррупции46. Его метод был успешно применен для анализа других посткоммунистических стран, включая Беларусь, Россию, Румынию и Украину47.
Кроме того, концепция европеизации, которая долго находилась вне критического обсуждения, также попала под пересмотр современных транзитологов. Например, Ричард Янгс продемонстрировал, как «европейская интеграция» после тридцати лет применения изменила свои формы и содержание (преимущественно в отношении постсоветских стран, но не только)48. Основываясь на анализе современных политических теорий и административных практик европеизации, Янгс выделил пять типов, некоторые из которых не вписываются в идеальный тип европеизации и как минимум не коррелируют с демократизацией. Первый тип — «остаточная» европеизация, которая и сегодня сохраняет потенциал и демократическое притяжение к ЕС, но существенно меньше, чем в 1990–2000-е годы. Второй тип — «политически нейтральная» европеизация, являющаяся влиятельной тенденцией, способной формировать реальные процессы распределения власти и ресурсов в ЕС и соседних регионах, безразличные к их демократическому или правовому качеству. Третий тип — «антидемократическая европеизация» — касается тех «антилиберальных тенденций внутри ЕС, которые питают кислородом антилиберальных акторов во всем европейском пространстве». «Обратная европеизация» — четвертый тип, который описывает тот факт, что ЕС и его практики приобретают все меньшую актуальность в определенных сферах или регионах как самой Европы, так и соседних регионов и даже отталкивают некоторые страны, заставляя их выходить из ЕС или отказываться от участия в проектах «партнерства». Пятый и последний тип — смешение вышеуказанных форм в «двунаправленной европеизации», которая «может работать и в интересах демократии, и в ущерб ей»49. Критичное и реалистичное рассмотрение практик «европеизации», когда-то связанных с концепцией демократического транзита, открывает у Янгса совершенно новое поле исследований как типов европеизации, так и увеличения зазора между ее реальными практиками и изначальной концепцией.
Все большую роль в новом понимании и оценке постсоветского транзита играли и новые левые Юга. Одним из наиболее влиятельных критиков исследований постсоветского перехода и связанного с ним политического воображения является Даян Джаятиллека, яркий представитель современного деколониального движения. Для деконструкции гегемонного дискурса Глобального Севера/Запада он проводит ревизию концепции постсоветского транзита. Джаятиллека утверждает, что контроль Запада над памятью о Советском Союзе и восточном блоке и над пониманием постсоветского транзита является частью стратегии его гегемонии, подрывающей прогрессивистские движения Юга50. Как Джаятиллека, так и многие другие левые интеллектуалы стран Азии, Латинской Америки и Африки утверждают, что истоки и движущие силы кризиса коммунизма находились в самом СССР. Это означает, что Советский Союз не был «побежден» Западом, а, скорее, рухнул по собственным внутренним причинам. Таким образом, убежденность западных элит в том, что социализм рухнул из-за экономического превосходства капитализма, не обязательно верна. Опыт постсоветских стран, развивающихся три десятилетия по капиталистической модели, показывает, что они остаются более дезорганизованными и бедными, чем страны глобального капиталистического ядра. Вывод Джаятиллека и ряда других «южных» исследователей постсоветского транзита заключается в том, что социализм не был обречен, что его можно реформировать, учитывая советские и постсоветские уроки, и что эти уроки нужно изучать с не меньшим тщанием, чем неолиберальные теории развития51.
Кроме того, важно отметить, что в транзитологии все более важным становится голос китайского академического сообщества с его исследованиями проблем постсоветского транзита. Я могу судить об этих исследованиях только по эпизодическим англоязычным публикациям, которые тем не менее демонстрируют постоянный интерес современного Китая к причинам распада СССР, а также внимательное изучение постсоветского транзита. Примером такого интереса является серия исследовательских программ Китайской академии общественных наук (1993–2006 гг.), посвященных кризису Советского Союза и постсоветскому развитию52. По мнению Гуаня Гуйхая (Guan Guihai), эти исследования были направлены на изучение исторических причин распада СССР и уроков посткоммунистического перехода в Восточной Европе, России и Средней Азии53.
Отдельно стоит отметить, что в этот же период активно развивались учения (и соответствующие им социальное воображение и словари), которые радикально противоречили перспективам транзитологов всех направлений и вводили специфичную слепоту к постсоветским феноменам. Прежде всего речь идет о неотрадиционалистах «всех мастей» — этнонационалистах, панславистах, неоимпериалистах, социал-националистах, неоевразийцах, национал-большевиках, суверенистах и многих других. В их оптике период с 1991 по 2022 год рассматривался в иной перспективе — в перспективе «плюралистической онтологии народа», «этногенетики», «истории нации», «суверенной политики» и «популярной геополитики»54. Перерабатывая некоторые элементы философии Мартина Хайдеггера55, теории политики Карла Шмитта, а также целого ряда локальных национал-консервативных идеологов конца ХIX – начала ХХ в., эти мыслители, идеологи, активисты и политики долгое время находились на «обочине» магистральных попыток осмысления постсоветского периода. Но чем сильнее становилась «третья волна автократизации» и чем ближе эпоха подходила к цезуре 2022 года, тем сильнее становилось их влияние на политиков, а затем и на научные и образовательные сети, СМИ и общество в целом. В конце концов война 2022 года и радикальные изменения в международных отношениях, положившие среди прочего конец постсоветской эпохе, привели к тому, что воображение и словарь неотрадиционалистов были приняты многими политическими лидерами, военными и дипломатами. В этом воображении период после цезуры 1989–1991 годов был историческим кризисом Востока, за которым последует «великое пробуждение» народов Евразии, и оно приведет либо к установлению «онтологически справедливого» «геополитического плюрализма», либо к мировому кризису и долгому «одиночеству» таких стран, как Россия56. Все большую роль стала играть и новая система управления населением, принявшим национал-консервативные ориентиры, органы власти, управляющие коллективной памятью57. К концу эпохи постсоветские публичные дискуссии в значительной мере происходили между разными лагерями национал-консерваторов с минимальным участием либералов и левых мыслителей58.
В то же время поразительно, как надежно и бесповоротно постсоветское воображение не принимало ни марксистскую, ни постмарксистскую левую критику. Частью общей постсоветской социальной реальности стали не только дикий восточноевропейский капитализм и вопиющее неравноправие по множеству параметров, но и неприятие социалистической или социал-демократической идеологий для партийного строительства или протестных движений в постсоветских странах. Уже в 1998 году Мирослав Попович указывал, что левые идеи в постсоветском контексте большинству населения казались регрессивными и реакционными, тогда как националистические идеи продвигали «консервативное Возрождение», «конструкцию Нового Общества» и «создание Государства… и Нации из аморфной массы»59. Такое воображение было эффективно во многом еще и потому, что запрос на социальную справедливость постоянно «канализировали» (и попутно цинично подрывали любую надежду на сокращение социальных разрывов) популисты — Александр Лукашенко в Беларуси, Владимир Жириновский в России или Юлия Тимошенко в Украине. И хотя левая и леволиберальная идея, критика и даже практика все время присутствовали в постсоветских странах, они не смогли повести за собой ни протесты на Болотной, ни Евромайдан, ни белорусский Протест-2020, ни антивоенные движения в Беларуси и России 2022 года. Постсоветские левые интеллектуальные движения60 не смогли стать противовесом ни неотрадиционалистам, ни неолибералам, ни «технократам», а их влияние на языки транзитологии было еще меньшим, чем консерваторов.
Война и прерванный транзит#
Постсоветская эпоха с ее посткоммунистическим транзитом закончилась в 2022 году. Теперь анализ можно продолжить на новых основаниях: эта эпоха стала сформированным, завершенным предметом исследования, по отношению к которому можно удерживать не только исследовательскую дистанцию, но и временнýю. Транзитология оказалась важной и жизнеспособной трансдисциплинарной академической областью, долгое время бывшей центром не только исследовательского, но и политического воображения о процессах в постсоветских обществах. Исследователи-транзитологи сталкивались с несколькими постоянно меняющимися, но взаимосвязанными обстоятельствами: с прогрессом и регрессом постсоветских обществ, с плюрализмом методов и позиций в самой дисциплине. Сейчас общества Восточной Европы и Северной Евразии вышли из постсоветского состояния, погружаясь в новую историческую цезуру и готовясь к вступлению в новую эпоху с иными характеристиками, мало связанными с собственно советским наследием.
Особо стоит отметить, что понимание процессов в постсоветских странах и регионе в целом в последние годы все меньше зависело от словаря и оптик разных транзитологических школ Запада. Одновременно все сильнее становилась национальная или «суверенная» перспектива в социальных и политических науках, оказывавшихся под идеологическим контролем правительств. Хотя Восточная Европа и Северная Евразия и оставались мир-системной периферией, гегемония концепций, рожденных в западных университетах, в последнее десятилетие постсоветской эпохи оказалась значительно поколеблена. Ее влияние на языки самоописания современных народов и властных элит на востоке Европы подточено научными школами и идеологическими группами, описывавшими социально-политические и культурные процессы в обществах после распада СССР в терминах национальной или даже субнациональной истории.
Постсоветский переход был заложником политической веры в либеральный прогресс, отсылающий к лучшему желанному будущему. Это верование отвечало и на запрос позднесоветских множеств, и на возникающие постсоветские национальные картины мира. Но в борьбе за видение будущего победили лидеры национализации, в скором времени задавшие тон в интерпретации этого будущего в терминах исправления — а чаще повторения — ошибок прошлого. Мирослав Попович был прав, указывая на диалектику национал-консервативной гегемонии, которая из «национального Возрождения» выводила прогресс, ориентированный на былое. Именно поэтому такую важную роль приобрели институты управления коллективной памятью, а конфликты последнего периода постсоветской эпохи превращали память в еще один тип оружия.
В трансформациях постсоветского воображения значение транзита-перехода потеряло точку референции*: будущее не только стало напоминать прошлое, но и потеряло жизненаправляющую ценность. Постсоветское кочевье началось с развала Союза, но на пути к землям обетованным пророчество, его направлявшее, было забыто. Постсоветский человек дезориентировался, как об этом мечтал Юрий Андрухович, но с иным результатом: он не стал жителем центра Европы, а просто заблудился во все более диком поле, дичая вместе с ним.
Шумпетер Й. А. Капитализм, социализм и демократия. М., 1995. Это также заставляет задуматься о том, насколько совпадают «человеческая природа» и капитализм как таковой. Дискуссия об этом не утихает уже второе столетие. О недавней волне дискуссии на эту тему см.: Wood E. M. The Origin of Capitalism: A Longer View. New York, 2002; Brennan J. Why Not Capitalism? London, 2014. ↩︎
Judt T. The Rediscovery of Central Europe // Daedalus. 1990. № 1. Стр. 23–54. ↩︎
Etkind A., Minakov M. Post-Soviet Ideological Creativity / A. Etkind, M. Minakov (eds.) // Ideology After Union. Stuttgart, 2020. Cтр. 9–18. С. 10. ↩︎
О «возвратном тоталитаризме» в России, например, см.: Гудков Л. Возвратный тоталитаризм. В 2 т. М., 2022. Т. 1. C. 4–5. ↩︎
Наверное, наиболее показательны статьи и реплики, напечатанные в журнале East European Politics с № 4 (1988) до № 10 (1994); в номере 119(1) за 1990 год журнала Daedalus; и в первых трех номерах журнала Demokratizatsiya: The Journal of Post-Soviet Democratization, вышедших c 1992 по 1994 г. Соприсутствие исследовательских и полемических текстов ведущих советских, центрально- и западноевропейских и американских историков, философов и политологов позволяет нам сегодня взглянуть на события цезуры 1989–1991 гг., начало «транзита» глазами людей, переживающих драматический период истории, и сравнить их опыт цезуры с нашим. ↩︎
Coppieters B. et al. Europeanization and Conflict Resolution: Case Studies from the European Periphery. Brussels, 2004. ↩︎
Maier C. S. Dissolution: The Crisis of Communism and the End of East Germany. Princeton, 1999. С. 20–22; Verdery K. Transnationalism, Nationalism, Citizenship, and Property: Eastern Europe Since 1989 // American Ethnologist. 1998. № 25(2). Стр. 291–306. С. 293. ↩︎
Fairbanks C. H. The Suicide of Soviet Communism // Journal of Democracy. 1990. № 1(2). Cтр. 18–29. С. 23. ↩︎
Havrylyshyn O. Divergent Paths in Post-Communist Transformation: Capitalism for All or Capitalism for the Few? London, 2006. C. 21–22. ↩︎
См., например, второе издание книги: Wallerstein I. The Politics of the World-Economy: The States, the Movements and the Civilizations. Cambridge, 1989. C. 90–94. ↩︎
Сошлюсь тут лишь на несколько работ: Habermas J. What Does Socialism Mean Today? / R. Blackburn (ed.) // After the Fall: The Failure of Communism and the Future of Socialism. London, 1991. P. 25–46; Judt T. The Dilemmas of Dissidence: The Politics of Opposition in East-Сentral Europe // East European Politics and Societies. 1988. № 2. Стр. 185–240; Kolakowski L. Uncertainties of a Democratic Age // Journal of Democracy. 1990. № 1. Стр. 47–50. ↩︎
Habermas J. What Does Socialism Mean Today? С. 45. ↩︎
Bell D., Dahrendorf R. Wir sollten endlich alle Revisionisten sein // Die Zeit. 29.12.1989. URL: https://www.zeit.de/1990/01/wir-sollten-endlich-alle-revisionisten-sein/komplettansicht. ↩︎
Bromley R. A New Path to Development? The Significance and Impact of Hernando De Soto’s Ideas on Underdevelopment, Production, and Reproduction // Economic Geography. 1990. № 66(4). Стр. 328–348. ↩︎
Fukuyama F. The End of History? // The National Interest. 1989. № 16. Стр. 3–18. ↩︎
Huntington S. P. Democracy’s Third Wave // Journal of Democracy. 1991. № 2. Стр. 12–34. ↩︎
Об этом см.: Vachudova M. A., Snyder T. Are Transitions Transitory? Two Types of Political Change in Eastern Europe Since 1989 // East European Politics and Societies. 1996. № 11(1). Стр. 1–35. ↩︎
Подробности о слиянии внешней политики США, опыта трансформаций Латинской Америки и посткоммунистического транзита см.: Williamson J. Democracy and the “Washington Consensus” // World Development. 1993. № 21(8). Стр. 1329–1336. ↩︎
Corbet J. et al. The Soviet Union at the Crossroads: Facts and Figures on the Soviet Republics. Frankfurt/M., 1990. ↩︎
Там же. С. 5. ↩︎
Там же. С. 7. ↩︎
Там же. ↩︎
См.: ВВП по ППС (константа 2010 US$) в: Ukraine, World Bank official database. URL: https://data.worldbank.org/indicator/NY.GDP.PCAP.KD?locations=UA; Freedom in the World 2020 // Freedom House official website. June 2020. URL: https://freedomhouse.org/report/freedom-world/2020/leaderless-struggle-democracy. Сравнение социально-экономического и политического развития постсоветских европейских республик см.: Minakov M. Shades of Periphery: A Typology of States in New Eastern Europe / A. Filippov et al. (eds.) // Centres and Peripheries in the Post-Soviet Space. Bern, 2020. Стр. 63–101. С. 87–88. ↩︎
Об этом революционном соединении пишут, например, Егор Гайдар и экономисты его команды: Гайдар Е. и др. Экономика переходного периода. М., 1998. С. 10–12, 34 и далее. ↩︎
Havel V. Paradise Lost // The New York Review of Books. 1992. № 7. Cтр. 6–8. С. 6. ↩︎
Головаха Е., Панина Н. Социальное безумие: история, теория и современная практика. Киев, 1994. С. 4. ↩︎
Bell D. S. Post-Communism in Western Europe // Journal of Communist Studies and Transition Politics. 1996. № 12(2). Cтр. 247–252. С. 247. ↩︎
Arrighi G., Silver B. J., Brewer B. D. Industrial Convergence, Globalization, and the Persistence of the North-South Divide // Studies in Comparative International Development. 2003. № 38. Стр. 3–31. С. 4 и далее. Ср. также с: Berend I. Central and Eastern Europe, 1944–1993: Detour from the Periphery to the Periphery. Cambridge, 1996. С. 4 и далее; Bardhan P. K. et al. Globalization and Egalitarian Redistribution. Princeton, 2006. C. 77 и далее. ↩︎
Coppieters B. et al. Europeanization and Conflict Resolution. С. 17 и далее. ↩︎
Minakov M. Big Europe’s Gap. С. 47 и далее. ↩︎
См.: Sakwa R. (ed.). The Experience of Democratization in Eastern Europe. Berlin, 1999. С. 7 и далее. Об этом же пишут авторы книги «Экономика переходного периода» — о попытках российских неолибералов проанализировать свой опыт реформ и реакции на них властных элит и населения в конце 1990-х годов: Гайдар Е. и др. Экономика переходного периода. М., 1998. С. 857 и далее. ↩︎
См., например: Jeffries I. The Countries of the Former Soviet Union at the Turn of the Twenty-First Century. London, 2004; Гайдар Е. Власть и собственность. СПб., 2006. ↩︎
См.: Horowitz S. Sources of Post-Сommunist Democratization: Economic Structure, Political Culture, War, and Political Institutions // Nationalities Papers. 2003. № 31(2). Стр. 119–137. С. 120. ↩︎
Dryzek J. S., Holmes L. Post-Communist Democratization. Cambridge, 2002. С. 3–4. ↩︎
Pickles J., Smith A. Theorizing Transition: The Political Economy of Post-Communist Transformations. London, 2005. С. 1–2. ↩︎
Carothers T. The End of the Transition Paradigm // Journal of Democracy. 2002. № 1. Стр. 5–12. С. 7 и далее. ↩︎
Критическая реакция на статью Карозерса содержится, например, в резкой отповеди Джордана Ганса-Морзе: Gans-Morse J. Searching for Transitologists: Contemporary Theories of Post-Communist Transitions and the Myth of a Dominant Paradigm // Post-Soviet Affairs. 2004. № 20(4). Стр. 320–349. ↩︎
Cheterian V. From Reform and Transition to “Coloured Revolutions” // Journal of Communist Studies and Transition Politics. 2009. № 25(2–3). Стр. 136–160. С. 157–158. ↩︎
Beacháin D. O., Polese A. (eds.). The Colour Revolutions in the Former Soviet Republics: Successes and Failures. London, 2010; Минаков М. «Цветные революции» в постсоветском мире: причины и последствия // Общая тетрадь. 2012. № 2–3. Стр. 93–111. С. 95. ↩︎
Вот несколько симптоматичных публикаций: Neumayer L. Euroscepticism as a Political Label: The Use of European Union Issues in Political Competition in the New Member States // European Journal of Political Research. 2008. № 47(2). Стр. 135–160; Szczerbiak A., Taggart P. (eds.). Opposing Europe? The Comparative Party Politics of Euroscepticism. Oxford, 2008. Vol. 1; Bugaric B. Populism, Liberal Democracy, and the Rule of Law in Central and Eastern Europe // Communist and Post-Communist Studies. 2008. № 41(2). Стр. 191–203. ↩︎
Tismaneanu V. Fantasies of Salvation. Princeton, 2009. С. ix. ↩︎
См.: Головаха Е., Панина Н. Постсоветская деинституционализация и становление новых социальных институтов в украинском обществе // Социология: теория, методы, маркетинг. 2001. № 4. Стр. 5–22. ↩︎
В данном случае «южный» относится ко всем незападным центрам и исследователям. И хотя постсоветский регион, пожалуй, стал частью Юга, в данном случае я выношу его отдельно, чтобы подчеркнуть элемент саморефлексивности анализа постсоветского транзита. ↩︎
Levitsky S., Way L. A. Competitive Authoritarianism. Hybrid Regimes After the Cold War. Cambridge, 2010. С. 355–357. ↩︎
Fisun O. Rethinking Post-Soviet Politics from a Neopatrimonial Perspective // Demokratizatsiya. 2012. № 20(2). Стр. 87–96. С. 88 и далее; Гельман В. Я. «Недостойное правление»: политика в современной России. СПб., 2019. C.13 и далее; Hale H. E. Patronal Politics. Cambridge, 2014. С. 64–67. ↩︎
Magyar B. Post-Communist Mafia State. Budapest, 2016. ↩︎
Rouda U. Is Belarus a Classic Post-Communist Mafia State? / B. Magyar (ed.) // Stubborn Structures. Reconceptualizing Post-Communist Regimes. Budapest, 2019. Стр. 247–274; Magyari L. The Romanian Patronal System of Public Corruption / B. Magyar (ed.) // Stubborn Structures. Reconceptualizing Post-Communist Regimes. Budapest, 2019. Cтр. 275–319; Petrov N. Putin′s Neo-Nomenklatura System and Its Evolution / B. Magyar (ed.) // Stubborn Structures. Reconceptualizing Post-Communist Regimes. Budapest, 2019. Cтр. 179–216; Minakov M. Republic of Clans: The Evolution of the Ukrainian Political System / B. Magyar (ed.) // Stubborn Structures. Reconceptualizing Post-Communist Regimes. Budapest, 2019. Cтр. 217–245. ↩︎
Youngs R. The New Patchwork Politics of Wider Europe // Centre for European Policy Studies website. October 28, 2019. URL: https://3dcftas.eu/publications/the-new-patchwork-politics-of-wider-europe. ↩︎
Там же. ↩︎
Jayatilleka D. The Fall of Global Socialism: A Counter-Narrative from the South. Basingstoke, 2014. С. 2. ↩︎
Там же. С. 2–4. ↩︎
Guihai G. The Influence of the Collapse of the Soviet Union on China’s Political Choices / T. Bernstein et al. (eds.) // China Learns from the Soviet Union, 1949–Present. New Haven, 2010. Стр. 505–516. С. 506. ↩︎
Там же. С. 507. ↩︎
Например, см. работы Александра Дугина (Дугин А. Мартин Хайдеггер: философия другого Начала. М., 2010; Дугин А. Этносоциология. М., 2015), Юрия Михальчишина (например, серия его статей 2011–2019 гг. в национал-революционном журнале «Ватра»), Владислава Суркова (Сурков В. Основные тенденции и перспективы развития современной России. СПб., 2008; Сурков В. Одиночество полукровки (14+) // Россия в глобальной политике. 2018. № 1–3. Стр. 124–129; Сурков В. Долгое государство Путина // Независимая газета. 11.02.2019. URL: https://www.ng.ru/ideas/2019-02-11/5_7503_surkov.html. Аналитические работы об этом типе воображаемого см.: Gelashvili T. Opportunities Matter: The Evolution of Far-Right Protest in Georgia // Europe-Asia Studies. 2023. № 4. Стр. 649–674; Shekhovtsov A. Russia and the Western Far Right: Tango Noir. London, 2017; Shekhovtsov A., Umland A. The Maidan and Beyond: Ukraine’s Radical Right // Journal of Democracy. 2014. № 3. Стр. 58–63; Umland A. Historical Esotericism as a Method of Cognition. How Russian Pseudoscientists Contributed to Moscow’s Anti-Western Turn // Ideology and Politics Journal. 2023. № 1. Стр. 294–308; Умланд А. Типичная разновидность европейского правого радикализма? Четыре особенности Всеукраинского объединения «Свобода» в сравнительной перспективе // Форум новейшей восточноевропейской истории и культуры. 2013. № 1. Стр. 19–29. ↩︎
О специфике прочтения хайдеггеровской философии неотрадиционалистами см., например: Love J. (ed.). Heidegger in Russia and Eastern Europe. Lanham, 2017; Апполонов А. Неожиданные приключения Хайдеггера в России // Логос. 2015. № 2. Стр. 224–232; Лаврухин А. Хайдеггер Дугина и надежды на русскую консервативную революцию // Русская истина. 17.06.2016. URL: https://politconservatism.ru/experiences/hajdegger-dugina-i-nadezhdy-na-russkuyu-konservativnuyu-revolyutsiyu. ↩︎
См.: Дугин А. Большая Перезагрузка и Великое Пробуждение // РИА Новости. 15.02.2021. URL: https://ria.ru/20210215/perezagruzka-1597564983.html; Сурков В. Одиночество полукровки (14+). Стр. 1 и далее. ↩︎
О конфликтах коллективной памяти см.: Mälksoo M. The Memory Politics of Becoming European: The East European Subalterns and the Collective Memory of Europe // European Journal of International Relations. 2009. № 4. Стр. 653–680; Langenbacher E., Shain Y. Power and the Past: Collective Memory and International Relations. Washington, 2010; Kasianov G. Memory Crash: The Politics of History in and around Ukraine, 1980s–2010s. Budapest, 2022. ↩︎
О специфике идеологических дебатов в рамках «консервативного консенсуса» см.: Якубін О. «У протистоянні двох консерватизмів немає місця прогресу». Михайло Мінаков про вибори, популізм та українських інтелектуалів // Спільне. 05.06.2019. URL: https://commons.com.ua/en/intervyu-z-mihajlom-minakovim/. ↩︎
Попович М. Міфологія в суспільній свідомості посткомуністичної України // Дух і Літера. 1998. № 3–4. Стр. 57–69. С. 65–66. ↩︎
Интеллектуальные поиски этого лагеря обнаруживаются в журналах «Архэ» и «Toпос» в Беларуси, в дискуссиях на платформах «Спільне» и «Хвиля» в Украине, в спорах на страницах «Неприкосновенного запаса» и «Логоса» в России, в работах Ильи Будрайтскиса (Будрайтскис И. Мир, который построил Хантингтон и в котором живем все мы. Парадоксы консервативного поворота в России. М., 2022), Ярослава Грицака (Грицак Я. Подолати минуле: глобальна історія України. Львів, 2021) или Бориса Кагарлицкого (Кагарлицкий Б. Долгое отступление. М., 2023). ↩︎