Лекции Свободного университета

Как работает немецкая демократия (и как она не работает) #

Алекс Юсупов, политолог, руководитель российской программы фонда имени Фредриха Эбберта

«Palladium» публикует расшифровки публичных лекций, которые профессора университета и приглашенные спискеры читают студентам Свободного университета. Видео лекций доступно в канале университета на YouTube: https://www.youtube.com/watch?v=Msz67-nO-Ik

Я хочу использовать время доклада, чтобы осветить несколько принципов, на которых построена политическая система ФРГ, и рассказать о тех неожиданных кризисных и негативных эффектах, которые эти принципы сейчас вызывают. Все это напрямую связано с актуальной новостной повесткой: достаточно вспомнить миграционный кризис или недавнее официальное признание партии «Альтернатива для Германии» правоэкстремистской. Сегодня куда ни посмотри — везде что-то происходит: крупнейшая оппозиционная партия в Бундестаге, «Альтернатива для Германии» (АдГ), недавно была полицейскими органами официально признана правоэкстремистской, а значит — потенциально угрожающей всему государственному порядку. Так что есть о чем поговорить.

Прежде чем перейти к теме, хочу немного рассказать о себе. Я работаю в Фонде Эбберта уже больше десяти лет, в международном отделе, с 2022 года — в российской программе. До этого некоторое время провел в командировках — несколько лет работал в Казахстане, Афганистане и Мьянме. Политическое образование не является моей ежедневной функцией, хотя у Фонда Эбберта, как и у других немецких политических фондов, безусловно есть собственная система образовательных программ, ориентированных на политику.

В Германии всего шесть крупных политических фондов, каждый из которых аффилирован с определенной партией: Фонд Аденауэра связан с ХДС/ХСС, Фонд Науманна — с Свободной демократической партией, Фонд Бёлля — с зелеными, Фонд Розы Люксембург — с левыми, Фонд Зайдля — с баварскими консерваторами. У АдГ также есть свой фонд, но он пока еще не признан в полной мере. В любом случае, мандат международного отдела — это сочетание политической и образовательной работы с публичной дипломатией.

Изначально эти фонды создавались после Второй мировой войны, чтобы предотвратить возвращение немецкой политики к диктатуре. Это плюралистическая система — здесь нет одной инстанции, одной правды. Наверное, если бы Свободный университет пригласил коллег из других фондов ответить на те же вопросы, что сегодня ставятся передо мной, ответы были бы совершенно другими — и это, как мне кажется, очень хорошо.

Публичная дипломатия — это то, чем я сейчас ежедневно занимаюсь в российской программе. Правда, до 2022 года публичная дипломатия на российско-немецком направлении имела какой-то конкретный смысл, но ныне уже трудно сказать, что от нее осталось; сейчас это в основном аналитическая деятельность. Я — политолог-международник, учился в университетах Гейдельберга и Манчестера, так что выступаю здесь скорее как практик.

Я родился в Москве, принадлежу к классическому пятому, последнему советскому поколению. Мой отец имел еврейские корни, поэтому мы эмигрировали в Германию, когда я был ребенком, и вся моя жизнь с тех пор прошла и проходит в Германии — другой родины у меня больше нет. Я — член СДПГ, Социал-демократической партии Германии. Помимо своей работы в Фонде Эбберта, я веду несколько политико-образовательных проектов: это подкаст «Канцлер и Бергхайн» и телеграм-канал «юсуповский», где я обсуждаю актуальную повестку.

Моя основная задача сегодня — попытаться рассказать о главной загадке ФРГ. Эта загадка современной немецкой республики заключается в том, почему после 1945 года удалось создать устойчивую демократию, а после 1918-го — нет: ни после окончания Первой мировой войны, ни после немецкой революции, ни после построения первой парламентской системы.

Это скорее исторический подход. Многие коллеги-политологи предпочитают функционалистский взгляд: есть политический input — желание и волеизъявление народа, есть throughput — сложный комплекс процессов, акторов и институтов, и есть output — политики и решения, которые на выходе формируют реальность. Мы так или иначе будем касаться этих аспектов, но исторический подход к политической системе ФРГ неизбежен и полезен, потому что эта страна и ее система были построены на так называемой «точке ноль» — Stunde Null.

С одной стороны, Stunde Null означала катастрофическую дискредитацию национал-социализма как идеи и системы. Ярчайшее доказательство этого — когда твои города лежат в руинах. Но Stunde Null — это и reset политической культуры. В послевоенные годы на Западе Германии наблюдается полное общественное отторжение нацистских идей и их носителей. Это подтверждали и социологические опросы (кстати, американские оккупационные власти начали их проводить довольно рано, уже в 1950-х): несмотря на сопротивление идее коллективной вины, открыто выражать пронацистские или ревизионистские взгляды было невозможно. Не было магического превращения нации «арийских господ» в нацию демократических граждан, но тем не менее релегитимация нацизма не произошла — это стало невозможно без всяких государственных инструментов цензуры и даже несмотря на достаточно несистемную денацификацию.

В этом заключалась гордость ГДР — с самого начала декларировать себя антифашистским государством. В ФРГ же по политическим и геополитическим причинам (где брать кадры, как противостоять Советскому Союзу) довольно быстро началась реабилитация широких кругов людей, когда-то состоявших в НСДАП.

Сегодня мы скорее говорим о том, какое влияние оказало разделение страны на две противоположные модели — оно создало «политическое зеркало», оказавшее серьезное влияние на развитие системы ФРГ. Кстати, тот факт, что само это зеркало исчезло, но на глубоком социоэкономическом уровне «новые земли» (бывшие территории ГДР) сохранили свою особенность, — это одна из причин нынешней ситуации с «Альтернативой для Германии» и кризиса политического режима, который на момент воссоединения был просто перенесен на всю территорию объединенной страны без переоснования.

Важно отметить, что объединение Германии планировалось уже в 1949 году создателями — так называемыми «отцами и матерями» Grundgesetz. Интересно, что немецкая конституция не называется конституцией (Verfassung), а Основным законом — это отражение временного прагматизма: все, что тогда планировалось в Западной Германии, считалось временным, и разделение страны воспринималось как противоестественная и подлежащая преодолению ситуация.

Такой прагматизм позволил создать законодательную базу, которая, как и все в Германии, очень детализирована, но одновременно весьма прагматична: она отодвигает множество серьезных и сложных дилемм на задний план, регулируя самые актуальные, приближенные проблемы. Но, как покажет анализ нынешних проблем, откладывать их можно очень долго — но рано или поздно они возвращаются.

Какие факторы нужно назвать именно политическими и институциональными? Германский исторический дискурс XIX века часто сводится к двум вопросам.

Первый — так называемый «немецкий вопрос»: что такое немецкая нация? Германия была территориально раздробленной страной, формировавшейся очень поздно, без успешного национально-освободительного движения, как в Польше, и без объединяющего центра, как в Италии или Франции. Вопрос «кто такие немцы и что такое Германия?» оставался открытым довольно долго — вплоть до конца XIX века.

Второй — социальный вопрос: что делать с обществом, которое массово и катастрофически страдало от последствий поздней промышленной революции и войн? Как удержать страну от прихода социалистов и коммунистов, если их электоральная база — это множество обнищавших людей, особенно после краха империи в 1918 году?

Третий аспект — опыт Веймарской республики: республики, которая попыталась выстроить демократию, но провалилась и уступила место Третьему Рейху.

Помимо этих трех исторических сюжетов, есть и важнейший геополитический фактор, который изменился с 1918-го по 1945-й год. После Первой мировой войны отношение стран-победителей (особенно Франции, Великобритании и США) к Германии было пунитивным: Германию хотели не просто заставить выплатить репарации, но и добиться ее стратегического унижения и демилитаризации, фактически вывести страну из числа великих континентальных держав.

Хотя после Второй мировой войны первоначально существовал так называемый «план Моргентау» (предполагавший превращение Германии в аграрную страну), он не стал реальной альтернативой. Довольно быстро произошла смена парадигмы: западные союзники осознают, что процветающая, а не разоренная Германия больше отвечает их долгосрочным интересам — с одной стороны, для закрепления мира на континенте, а с другой — в контексте надвигающейся холодной войны.

Здесь колоссальную роль сыграл план Маршалла. Надо помнить, что средств, потраченных американцами на восстановление Франции и Великобритании, было меньше, чем для Германии, но при этом именно в Германии за счет этих относительно меньших сумм удалось добиться гораздо больших эффектов. Так называемое «экономическое чудо» стало возможным: уже в начале 1950-х, когда в Великобритании еще существовала продуктовая карточная система, в Германии начался стремительный экономический рост.

Есть еще один важный фактор, о котором мало говорят. Если и упоминают, то чаще в российских источниках это преподносится через призму «иностранных агентов» и неких геополитических манипулятивных сил. На самом деле речь идет о масштабной социальной и культурной интеграции элит новой послевоенной Западной Германии и средних классов. Я коротко называю это «стипендии и джаз».

Речь — о гигантском количестве программ по обмену с Соединенными Штатами, в которых приняли участие десятки тысяч человек. Элита здесь — это не только топ-1%, но и региональные управленцы, менеджмент, преподаватели университетов. Поездки, стажировки, семейный и школьный обмен — все это заложило фундамент разворота Германии на Запад.

«Джаз» здесь — символ привлекательной американской культуры. Что может быть более противоположно прусскому военному маршу, чем джаз? В связи с этим рекомендую замечательную книгу Вилли Винклера «Киссинджер и Унзельд» (Willi Winkler, «Kissinger & Unseld. Die Freundschaft zweier Überlebender», Berlin, Rowohlt 2024). Генри Киссинджера вы все знаете, а Унзельд — возможно, самый великий издатель XX века, глава Rowohlt. Это бывший солдат Вермахта, чудом выживший на войне, который, будучи в Крыму, бежал от советской армии — вплавь через море. Киссинджер, еврей-эмигрант, бывший гражданин Рейха, ставший американским солдатом, а затем государственным деятелем. Обоих всю историю Западной Германии до объединения связывала личная переписка, в которой они обсуждали как раз те темы, о которых мы сейчас говорим.

И, наконец, последний, но крайне важный фактор — базовые экономические параметры. Партия ХДС всегда настаивала на том, что опыт ГДР ясно показывает: никакое социалистическое решение вопроса восстановления не сработает. Социал-демократы сперва сопротивлялись этим тезисам, но довольно быстро исключили плановую экономику и социализм из своей программной повестки. Так формируется рыночный консенсус, ставший основой для всей конструкции Западной Германии.

Бонн — антипод Веймара. Что это значит? Веймарская республика — первая немецкая демократия, но принципы, лежащие в ее основе, существенно отличаются от принципов Боннской республики (так условно называют ФРГ до объединения).

Первый важнейший принцип ФРГ — это концепция материального правового государства. Опыт Третьего рейха, который был высокофункциональным юридически, произвел сильное впечатление: нюрнбергские расовые законы, инструкции по администрированию и созданию инфраструктуры для Холокоста, аргументация территориальных претензий — все это в пределах системы было абсолютно легально. Это осознание привело к преодолению позитивистского подхода к праву: даже если легитимный законодательный орган создает какой-то объект права, это не обязательно делает его легитимным.

Поэтому современное немецкое право укоренено не только в государственных рамках, но и в идеях, предшествующих государству — правах человека. Именно поэтому в современной Германии так остро реагируют на любые признаки попрания индивидуальных прав, независимо от того, легальны ли принятые решения: если что-то противоречит правам человека, это вызывает кризисы. Это проявляется, например, в дискуссиях о беженцах, в вопросах индивидуальных свобод, в применении Европейской конвенции по правам человека. Вся система постоянно обновляется именно благодаря позиции: не все, что легально в рамках национального процесса, является по-настоящему легитимным.

Второй принцип — монополизация легитимности. Веймарская республика существовала с двойной демократической легитимностью: отдельно парламент (рейхстаг) и отдельно президент, оба с собственным мандатом. Это система, которая действует, например, во Франции или в США (полупрезидентская или президентская демократия). Однако для Германии этот опыт оказался неприемлемым: двойная легитимность ведет к политическим конфликтам и кризисам.

Вот почему в ФРГ легитимный орган только один — парламент (бундестаг). Все остальное (правительство, глава государства, назначение судей) зависит исключительно от происходящего в парламенте. Абсолютная монополизация легитимности нужна для того, чтобы в стране никогда не появлялся лидер, который, опираясь на популярные настроения, утверждал бы свою власть в противовес парламенту, объявляя народ своим источником власти, а парламент — сборищем коррупционеров и болтунов. В немецкой системе подобного быть не должно.

Третий элемент, весьма необычный для тех, кто не привык смотреть на немецкую политическую систему через призму истории, — это скепсис по отношению к плебисцитарным, то есть к прямым демократическим, элементам. Мы видим, что с самого начала демократия в ФРГ проектировалась с элементами сдерживания самой демократии. Главная головоломка для авторов немецкой конституции заключалась в том, чтобы защититься от демагога.

В процессе создания ФРГ важно помнить, что сначала, после Второй мировой войны, на оккупированных территориях возникли отдельные земли — например, Гессен или Бавария — и только потом появилась федеральная конституция. Это не просто децентрализованная система: земли ФРГ действительно являются государственными субъектами, хотя механизм выхода из федерации для них не предусмотрен. Именно эти земли стали фундаментом всей федеральной структуры.

Примечательно, что в земельных конституциях референдумы еще сохранились, но на федеральном уровне всенародного референдума по сути нет. Исключение — перераспределение территорий между землями. В остальном, немецкая система пронизана скепсисом по отношению к прямой демократии. В этом она абсолютный антипод Швейцарии, где референдумы — норма.

Существенно отличается и партийная система. В Веймарской конституции было лишь одно упоминание партий: избранные лица на государственных позициях должны представлять всю нацию, а не отдельные партии, и в целом к партиям относились скептически, считая их даже злом. Идеализировалась картина индивидуальных депутатов без партийных фракций.

В современной системе важным считается признание плюрализма общества, его неоднородности, и необходимость организовывать разные точки зрения в группы. Из этого вытекает сложная логика немецкого избирательного права, которое решает сразу три задачи. Первая: обеспечивает репрезентативность: Германия отличается от англосаксонских стран, здесь даже малые партии могут попасть в парламент.Вторая: дает шанс партиям бороться за голоса репрезентативно. Роль партийного аппарата высока, но чтобы сбалансировать это, действует принцип одномандатных округов. Каждый избиратель получает два голоса — за партийный список и за конкретного кандидата по округу. Это позволяет сохранить персональную связь между депутатом и округом. Третья: защищает от фрагментации. установлен пятипроцентный барьер для партий. Это высокий порог, который приводит к отсечению многих голосов; недавно, например, блок Сары Вагенкнехт набрал 4,98% — этого не хватило для прохождения в Бундестаг, и значительная часть избирателей осталась без представительства. Тем не менее, эта мера предотвращает веймарскую нестабильность: рейхстаг тогда был погружен в внутренние конфликты, а рейхспрезидент управлял через передачу декретных полномочий правительствам, система просто не работала.

Всем, кому интересны эти темы, могу порекомендовать сборник «Weimar im Widerstreit» (ред. Генрих-Август Винклер) — тексты и теоретические размышления эпохи Веймара о причинах краха этой республики, еще до прихода к власти Третьего рейха.

У ФРГ, таким образом, есть пять якорей — пять ключевых измерений идентичности государства.

Первый якорь — деприоритизированная нация. Исторически немцы долгое время существовали без единого национального государства: они жили в Эльзасе, в Северной Италии, на территориях Богемии, Моравии — по всей Европе. Германские государства были раздроблены в составе Священной Римской империи, между ними шел спор между австрийским троном и прусским королевством, существовали сотни герцогств, баронств, графств — но единого государства долго не было. Часто они воевали друг с другом. После катастроф XX века в немецкой политической идентичности именно государство, республика становится основной ценностью, вокруг которой строится идентичность. Не этническая нация, а республика как система. С этим связана концепция «конституционного патриотизма» — патриотизма по отношению к правовым институтам, ценностям, процессам и балансу сдержек и противовесов, без апелляций к языку, культуре и крови. Об этом много писал Юрген Хабермас. До недавнего времени это было объяснением того, почему в Германии приживался мультикультурализм: над мультикультурной социальной реальностью надет «панцирь» конституционного патриотизма. Сейчас же, с ростом правых дискурсов, возвращается концепция «стержневой культуры», где акцент снова смещается к языку, обычаям и традициям.

Второй якорь — ФРГ как двойное отрицание войны и Третьего Рейха. Здесь на первый план выходит плюрализм: ни Третий Рейх, ни ГДР не допускали разнообразия и полностью подчиняли ресурсы общества единой цели. В ФРГ, напротив, ключевой принцип — разделение, дисперсия власти, а не концентрация. Если общество недовольно тем, что решения принимаются «медленно» и «сложно», то это сознательно созданная конструкция: государство строит рамки (шпалеру), а общество само развивается внутри этих рамок. Эффективность и прямолинейность в пользу безопасности от новых диктатур принесены в жертву.

Третье измерение — ФРГ как государство-преемник. Это осознанная позиция: Германия утверждает свою преемственность не только в правовой, но и в этической плоскости. До сих пор в Берлине, например, штрафовать за проезд без билета могут по параграфу, унаследованному от Третьего Рейха. Эта преемственность выражается и в признании исторической вины, компенсациях, репарациях — в отличие от ГДР, которая от этого отказывалась.

Четвертый якорь — объединение страны как постоянная государственная задача. После объединения Германии в 1990 году многие положения, казавшиеся временными и допустимыми в 1940-х–1950-х годах, утратили временный характер, и сегодня это является вызовом для всей конструкции государства.

Пятый якорь — интеграция в Запад, отказ от особого немецкого пути (Sonderweg). Долгое время существовала идея, что Германия — не Запад и не Восток, а «особая цивилизация». ФРГ отрезала этот «особый путь», закрепив свою западную идентичность — это членство в НАТО, ЕС, устройство политической системы. Однако часть немецких политологов и историков считают, что Германия окончательно стала западной только сейчас. Внутриполитические и электоральные реалии (а также внешнее давление, в частности со стороны России) вызывают сомнения, насколько окончательна и безальтернативна эта «западная гавань».

Рекомендую книгу профессора права Штефена Аугсберга из Гессенского университета: Steffen Augsberg «Verfassungspatriotismus: Konzept, Kritik, künftige Relevanz» — о конституционном патриотизме, его концепции, критике и будущем.

Теперь о сегодняшнем дне: каковы правила игры и какие возникают проблемные эффекты? Германия известна как социальное государство. Что это означает? Социальное государство — это государство-плюс, оно делает больше, чем предполагает классическая модель: не только защищает внешние и внутренние границы, но и берет на себя заботу о гражданах в трудной жизненной ситуации — например, если человек обеднел, заболел или оказался на грани голода.

В этом подходе есть парадокс: как может либеральная система забирать у человека право свободно распоряжаться своей жизнью, вплоть до права совершить роковой выбор? Здесь возникает антилиберальное ядро. Социальное государство исходит из того, что имеет право, ради поставленных целей, вмешиваться в экономику — посредством законодательства, налогов, пособий, регулирования. Экономическая активность, из которой формируется ресурсная база, частично изымается и перераспределяется ради обеспечения защиты людей в самых разных жизненных ситуациях: потери работы, инвалидности, болезни, вдовства и т. д. Причем список этих кризисных случаев все растет, поскольку расширяется само понимание того, от чего общество должно защищать.

Постепенно у социального государства появляется еще одна амбиция — бороться со структурным социальным неравенством. В этом смысле Германия уникальна даже среди других социальных государств. Если в американской конституционной традиции акцентируется «pursuit of happiness» как индивидуальная цель, то немецкая традиция коллективистская: общество будет счастливым, если сможет избежать чрезмерного неравенства. И легитимность системы строится на том, что такого неравенства быть не должно. Поэтому сегодня в Бундестаге идут дебаты об увеличении налогов на богатых, одноразовых «добровольных» взносах, которые вводил даже суперкоснезвативный Аденауэр, обсуждается экспроприация пустующих квартир у жилищных концернов и т. д.

Коллективное определение счастья превалирует над индивидуальным, когда речь идет о социальном государстве. На практике это означает, что если вы посмотрите на федеральный бюджет Германии, то увидите: более 50% расходов приходится на социальные статьи. Эта доля росла постоянно, и сегодня кажется удивительной для стороннего наблюдателя или для человека из классической рыночной экономики, как, например, в англосаксонских странах.

Сегодня эта тема обостряется: споры касаются системы пенсионного обеспечения, того, кто за чей счет будет экономить, а также самой способности социального государства выполнять свои функции в будущем. Проблему усугубляет индивидуализация биографий граждан — разные жизненные траектории, семьи, концепции развития, что приводит к созданию множества социальных инструментов, по сути — бюрократическому перегрузу и усложнению всей системы. Это реальность современной Германии.

Важно помнить, что все немецкие государства были социальными: Третий Рейх тоже строил социальное государство — однако только для «своих», а не для всех. ГДР также была социальным государством, но, в отличие от ФРГ, не задумывалась о качественной экономической базе. Это характерно и для большинства стран социалистического лагеря.

Рекомендую книгу «Welfare State and Social Democracy» — отличный ридер по теме, где, в частности, хорошо объясняются причины, по которым более радикальные (например, идея безусловного базового дохода) концепции не принимаются классической немецкой моделью социального государства. Этот спор до сих пор открыт.

Федерализм — это очевидная «F» в аббревиатуре ФРГ, и его базовые свойства, думаю, объяснять не требуется. Лучше сразу остановиться на проблемных эффектах.

Федерализм — это не только разделение властей на различные уровни, но и политический плюрализм с большим числом партий и акторов, примат права (где последнее слово за судом) и европейская интеграция, которая забирает у национального государства ряд полномочий. Все это было желанно: Германия сознательно строилась так, чтобы никогда больше не было единоличной власти, не появлялся тот, кто, не важно как легитимизирован, развернет государственную машину в собственную пользу.

Однако это ведет к радикальному приоритету инклюзии: разных интересов, групп, земель, идеологических позиций. Инклюзия становится важнее эффективности. Долгое время казалось, что Германия может позволить себе и то, и другое на высоком уровне, но последние экономические кризисы показали, что на деле речь о компромиссе: либо больше инклюзии в ущерб эффективности, либо наоборот. Сейчас Германия впервые оказалась на пороге необходимости выбирать.

Политолог Фриц Шарпф называет это «ловушкой политического переплетения»: при наличии нескольких пересекающихся уровней управления — местного, земельного, федерального, европейского, — и раздробленного финансирования многократно увеличивается количество точек блокирования решений. Все рациональные игроки начинают защищать свои интересы, блокируя реформы в ущерб системе в целом. Германская система характеризуется как система статус-кво. И долгое время это не было проблемой: она обслуживала усредненные интересы среднего класса, среднего бизнеса, средней зарплаты, центристской политики. Германия была настоящим «средним государством» Европы, в отличие, например, от Китая.

Еще один фактор — это юридификация политики. Политолог Филипп Манов эмпирически доказывает: из-за верховенства права и возможности обжалования компромиссы внутри сложной системы достигаются реже. Все больше вопросов вносятся в конституцию — например, недавно в нее включили защиту климата, до этого спорт, развитие культуры. Чтобы избежать долгих споров, временные коалиции закрепляют свои решения на уровне конституционного права. Для них это — выигранная партия.

Но это инструментализация конституции, изначально задуманной как временный документ, тонко регулирующий только самое основное. Теперь же количество политических конфликтов, которые сразу закладываются как нерешаемые в рамках политики, постоянно растет. Например, в Берлине власти приняли закон о «тормозе арендных плат», понимая (и имея юридические заключения), что его оспорят, и суд отменит закон. Но политическую выгоду можно извлечь за время, пока идет рассмотрение дела, тем самым используя изменения для электоральных целей.

В итоге система мутирует: теперь финальная власть принадлежит все больше не политикам, а юристам. Германия — страна юристов и адвокатов: две трети бундестага — это адвокаты или учителя, профессии с высоким уровнем сертификации и склонностью к регламентации.

Самая очевидная и острая проблема для современной Германии — это вопрос обороноспособности демократии, так называемой «демократии с кулаками». Это парадокс: чтобы демократия могла сохраниться, в ней формально должно быть заложено антидемократическое зерно — механизмы самообороны.

Сегодня этот парадокс проявляется в борьбе с партией «Альтернатива для Германии» (АДГ). Система разделяет этот процесс на три блока: полицейский, политический и судебный. Сейчас полиция признала, что АДГ — экстремисты, дальше политики решают, запрещать ли партию, а последнее слово всегда за Конституционным судом. Эти логики существуют параллельно и не пересекаются. В этом — и красота системы, и ее уязвимость: нельзя исключить, что запрет сделает партию героем для определенной части общества. Это очевидный риск, и Германия сейчас находится именно в этой промежуточной точке демократического парадокса.

Да, демократическое большинство может захотеть демонтажа самой демократии — и немецкая система построена с учетом этого опыта. Поэтому в ней заложена масса инструментов, которые могут выглядеть как ограничения или репрессии: так называемая «вечная скрепа» — первые двадцать статей конституции вообще не могут быть изменены никаким демократическим большинством; возможны приостановление гражданских прав, запрет организаций, партий, ограничения для госслужащих, работа политической полиции (служба защиты конституционного порядка), но при этом все строго контролируется судами, а та же АДГ периодически выигрывает дела против полиции.

Это диалектический вызов: Германия — либеральное, бессенцурное государство, но в общественном пространстве нельзя допускать мировоззрения, которые отвергают саму систему. Такое «заколдованное противоречие» создает много конфликтов, которые усилились с миграцией, ростом мультикультурализма, вопросами светскости, равноправия полов, религиозных символов и образования. Конституция ФРГ изначально не была рассчитана на такой объем новых вызовов.

Наконец, современное государство вынуждено регулировать и границы языка — что считать оскорблением, «hate speech» и т. д. Это сфера так называемой «третьей власти»: не просто власть заставлять или предотвращать, но власть задавать рамки допустимого. Поэтому все антикризисные механизмы современной ФРГ строятся как защита от прошлых угроз, но снаружи могут казаться чрезмерно репрессивными и антидемократическими. В этом — суть современного немецкого парадокса.

Заканчивая, я бы хотел вернуться к двум немецким вопросам. Что они значат в 2025 году и почему имеет смысл о них задумываться? Немецкий вопрос, конечно, уже не про нацию. Речь уже не о том, являются ли немцы, оставшиеся в Румынии, вернувшиеся из советского Казахстана или живущими в Эльзасе немцами, и не о том, должны ли границы Германии меняться, — это все на данном этапе абсолютно закрытаая тема. Это вопрос о том, сколько независимости должно иметь современное государство Германия. Страна, которая отдала суверенитет сначала западным оккупантам, потом Европейскому союзу и в итоге, в общем, Соединенным Штатам, сейчас, по словам канцлера Мерца, занимается вопросом, как максимально быстро стать максимально независимой. Независимость Германии — это то, что ограничивается европейской архитектурой, это то, что успокаивает Европу как континент вечных войн, это то, что должно было быть неизменяемой константой нового давдцать первого века. Теперь вопрос возвращается: сколько армии, сколько собственных институтов, сколько лидерской роли, как помогать Украине, как реагировать на просьбы французов и поляков об отправке своих войск в Литву, — этот вопрос возникает сейчас в этой ипостаси. И он очень тяжелый. И вы видите в немецком обществе существенные различия. Мы видим это в электральной сфере и в публичном пространстве, потому что ответы разные на этот вопрос. Главная, конечно, здесь сквозная формулировка: каков правильный урок из немецкого двадцатого века. В Германии считалось, что главным уроком из Третьего Рейха была формула «Nie wieder Krieg!» — никогда больше с немецкой территории не должна исходить война. А вторая интерпретация — «Nie wieder Auschwitz!» — никогда больше не должно быть Освенцима, построенного из-за Германии, немецкими силами, с немецкой поддержкой. Как бы то ни было, эти два принципа начинают рушиться уже в 1998 году, когда Германия впервые участвовала в интервенции в югославских войнах. Но сейчас проблема очевидна и на украинском примере, на примере Израиля—Палестина, потому что именно этим языком сейчас на улицах Германии ведется политическая борьба. Одни говорят, что любой патрон, поставленный в зону любого горячего конфликта — это предательство исторического урока, а другие говорят, что не помочь защищающейся стороне, жертве агрессии, которой, тем более, еще и грозят преступления против человечности, напоминающие Освенцим, — это, опять же, предать свою собственную политическую идентичность. В XX веке это были совместимые категории, теперь они перестают быть совместимыми, и этот конфликт никуда не пропадет в ближайшее время.

Завершая, я хотел бы вернуться к двум ключевым немецким вопросам. Как они звучат в 2025 году и почему о них стоит задумываться?

Первый — «немецкий вопрос» — больше не касается нации в этническом или территориальном смысле. Сегодня речь не о том, являются ли немцы, живущие в Румынии, Казахстане или Эльзасе, действительно немцами, и не о пересмотре границ Германии — эта тема завершена. Современный немецкий вопрос — о степени независимости немецкого государства. Страна, которая сначала передала суверенитет западным державам, потом — Европейскому союзу, затем — фактически Соединенным Штатам, сейчас, по словам канцлера Мерца, ставит перед собой задачу как можно быстрее стать максимально независимой. Но эту независимость ограничивает европейская архитектура: она успокаивает Европу как «континент вечных войн» и считается неизменной константой XXI века. Сегодня возвращается вопрос — сколько армии нужно Германии, сколько собственных институтов, лидирующей роли, как помогать Украине, как реагировать на просьбы союзников о военном присутствии в Балтии — и этот вопрос стал особенно острым. В обществе по этому поводу есть большой разнобой: разные ответы видны как в электоральной, так и в публичной сфере.

Главный сквозной вопрос — какой урок вынести из XX века? После Третьего Рейха сформулировался принцип «Nie wieder Krieg!» — чтобы с немецкой территории никогда больше не выходила война, и «Nie wieder Auschwitz!» — чтобы Освенцим никогда больше не повторился по вине Германии. Но эти две формулы вступают в противоречие уже с конца 1990-х, когда ФРГ участвовала в военной интервенции на Балканах, и особенно сейчас — при помощи Украине или обсуждении войны на Ближнем Востоке. В немецком обществе звучат противоположные аргументы: одни считают, что любое участие Германии в вооруженных конфликтах — предательство уроков истории, другие — что не помогать жертве агрессии, не защищать людей от преступлений против человечности — это предательство собственной политической идентичности. В XX веке эти принципа были совместимы, сегодня они все больше конфликтуют, и этот спор не исчезнет.

Второй — социальный вопрос. Это уже не о промышленной революции, не о пенсионных системах, а о том — кто заплатит за решение «немецкого вопроса»? Кто будет финансировать новую армию, увеличение расходов на НАТО, новые социальные гарантии? Система, где интересы граждан защищены мощной бюрократической машиной, привыкла расширять свою защиту, а не сокращать ее. Генерировать дополнительные средства становится труднее: выбор стоит между долгами, налогами, сокращениями.

Сейчас Германия движется в сторону заимствований, но это не единственный вариант — придется одновременно искать экономии и увеличивать доходы. Классическая модель уже не дает готового ответа. Кроме того, возникают новые процессы, подрывающие привычные обещания немецкой системы: образование не стало социальным лифтом; вертикальная мобильность зависит от семейного происхождения, денег, происхождения по землям. Капиталистическая модель не очень способна снимать неравенство, цифровизация меняет рынок труда, миграция создает новые социальные классы без наследства и прямой функции в системе. В Германии — крупнейший сектор низкооплачиваемого труда, фейк-предприниматели, работники платформ (Amazon, доставка еды, клик-ворк).

Как сохранить социальный мир в этом сложном обществе? Вот, собственно, о чем сегодняшняя немецкая дискуссия. Я попытался связать концептуальные основы ФРГ с нынешними вызовами — буду рад ответить на вопросы.

Вопросы #

Мы прослушали лекцию о том, что немецкая демократия — это просто лучший из возможных миров. Это было похоже на трактат Лейбница о том, что следует признать, что многомудрый Творец после 1945-го года сотворил лучшую политическую систему в той реальности, в которой это было возможно. Есть ли что-то в немецкой демократии, что делает ее менее идеальной и на чем мы, может быть, сделали недостаточный акцент?

Очень справедливое критическое замечание. Можно начать с самой очевидной вещи — личного и, наверное, достаточно понятного взгляда мигранта, который хоть и давно живет в Германии, но не является прямым наследником местной политической системы.

Деприоритизация нации на бумаге выглядит как блестящее немецкое ноу-хау: создать современное общество с идентичностью, основанной на институтах и рациональных процессах, а не на крови. Но на практике это не совсем работает. В обществе сегодня растет запрос на традиционализацию того, что значит быть немцем. Конституция Германии не предусматривает никакой разницы: немец — это любой, у кого есть немецкий паспорт. Это очень прогрессивная формулировка, революционная для 1949 года, но теперь становится видно, что она оставила лакуну.

В современном языке нет термина и даже политкорректного способа говорить о разнице между гражданством и национальностью. Нет ясного ответа на вопрос о месте «био-немцев» (биологических немцев — выражение, само по себе неполиткорректное), и нет языка для публичного разговора об этом. Это создает большое пространство для ресентимента, особенно среди молодых немцев и бывших жителей ГДР, которые не участвовали в истории ФРГ с самого начала и теперь спрашивают: где их место? Типичная ситуация — восточный немец приезжает в Кельн в 1990-м, сталкивается с успешным турецким немцем, и не может найти для себя объяснения, почему именно он должен делиться наследием объединения Германии.

Кроме того, нет определенного списка «прописных истин» — каким образом стать своим в Германии. В США все понятно: бейсбол, флаг, язык, — и ты считаешься американцем. В Германии гражданская идентичность не сложилась: этнонационалистические элементы локальны, на уровне диалектов и региональных идентичностей: франконцы, швабы, фризы, тюрингцы и так далее. Порог вхождения для мигранта остается неочевидным, и даже если существуют правила, нет политического языка для их обсуждения.

Это приводит к тому, что Германия — очень непростая страна для мигранта, даже если дело касается государств с колониальным прошлым. Немецкие политики долгое время считали, что вопросы мультикультурализма, миграции, сосуществования — «не их проблема»: эти темы пусть решают Франция, Великобритания, Бельгия. Тем временем Германия жила с теми же вопросами, просто ими занимались мало или никак, считая, что трудовые мигранты-гостарбайтеры рано или поздно уедут и в интеграции смысла нет. Игнорирование миграционных тем — один из крупнейших провалов современной Германии: немецкое богатство строилось на свободном движении товаров, денег, информации, но не людей. Миграция рассматривалась не как вызов, а как побочный продукт глобализации.

Вторая важная проблема — воссоединение Германии. Оно было не созданием новой страны, а просто расширением сферы действия западногерманской конституции. Считалось: западная система — лучшая, менять ничего не надо. Восточные немцы не получили шанса быть соавторами новой политической системы, что сегодня вызывает ощущение второсортности, символический и реальный ресентимент. «Альтернатива для Германии» на востоке получает политический капитал именно из аргумента «вас обманули, и мы исправим этот обман». Это во многом наследие самоуспокоенности и гордыни Запада, уверенности, что менять ничего не нужно — и это историческая ошибка, которую современная Германия до сих пор не решила.

Есть вечный вопрос: немецкая система вся такая социальная, пишет формуляры, правила и законы, которые глупый человек не поймет. Тем не менее, глупые люди тоже хотят кушать. То есть, стремление бюрократии стать инклюзивной, становится неинклюзивным в своей форме.

Это очень точное наблюдение. Речь идет о своеобразной мифологии среднего класса, лежащей в основе западногерманского социального государства. Его суть — не допускать выпадения из среднего класса или давать шансы к нему присоединиться. О богатых государство практически не заботится: про них мало что знают, и социологические данные о действительном положении самых обеспеченных практически отсутствуют. Богатые успешно избегают как государственного внимания, так и участия в исследованиях.

В профессиональных социологических дискуссиях чувствуется: все, что мы знаем тщательно и детально, — это о группах, находящихся под угрозой выпадения (прекариат), и о среднем классе. Богатые остаются «вне поля зрения». Вся государственная мифология ФРГ строится на идее, что общественное благополучие — это превращение низов в средний класс. Это и есть, по сути, ключевая политическая мифология ФРГ: цель — чтобы каждый стал частью среднего класса.

При этом средний класс определяется не только уровнем дохода, но и компетенциями: умением ориентироваться в сложной юридической системе, работать с формуляриями, самостоятельно разбираться в бюрократии. При этом в Германии живет около миллиона функционально неграмотных людей — они умеют приспосабливаться, чтобы избегать ситуаций, где требуется читать или писать. Этот гигантский образовательный «разрыв» до недавнего времени просто воспринимался как несущественная деталь, хотя, на самом деле, это фундаментальный провал в представлении о социальной просветительской миссии.

Так что критика абсолютно обоснована — спорить тут особо не с чем.

Насколько хорошо демократия сочетается с стремлением ко всему среднему — к среднему порядку, среднему доходу? Насколько эта тяга к какому-то повседневному порядку превалирует над идеей либеральной демократии?

Мне кажется полезным провести различие между демократией и представительской системой, потому что это не обязательно одно и то же. Мы привыкли к тому, что эти понятия описывают одно и то же, но на самом деле это два разных принципа организации политических сообществ.

Для представительной системы, которой, конечно, является Германия, тяготение к центру — к медианному избирателю — заложено в самой логике того, как работают процессы селекции, выборов и переизбрания. Понятно, что выборный политик в Германии, с одной стороны, может стать каждый и у него нет изначальной власти, но тот факт, что ему придется переизбираться, означает, что ему нужно ориентироваться на обратную связь от тех людей, которые обеспечивают его мандат. Это приводит к конкуренции за условного среднестатистического человека, обывателя, гражданина. Во многом эпоха Ангелы Меркель воспринимается людьми именно так. Когда люди говорят о технократизме, они часто подразумевают именно центростремительную политику, когда все делается для того, чтобы за тебя проголосовал условный Макс Мустерман — так обычно называют в маркетинге среднего немецкого человека, у которого две машины, который живет в не очень большом, но хорошем доме, два ребенка, собаку, откладывает на пенсию, дважды в год ездит в отпуск и так далее.

Наложение политики этого типа на квантифицируемые инструменты, которые пришли в немецкую демократию из американской, — то есть не только опросы, но и моделирование, менеджмент — привело к тому, что в Германии в районе 2010-х годов восхищение тем, что все можно измерить и как этим можно пользоваться, достигло пика. Сейчас к этому относятся гораздо более скептически, не только из-за скандала с Cambridge Analytica. Это приводило к тому, что вся политическая система из-за своих репрезентативных логик боролась только за этого условного медианного немецкого обывателя, оставляя идеологические фланги пустыми.

Сначала этим воспользовалась «Альтернатива для Германии», которая заняла нишу правее христианских демократов. В последнее время этим воспользовалась Сара Вагенкнехт, которая нашла себе нишу в квадрантах, где сочетаются лево-коммунитаристская риторика с национал-эгоистической позицией: против беженцев, закрыть границы, договориться с Путиным. Эти ниши не были раньше пустыми — они открылись из-за этого стремления в центр. Для демократии как таковой это не принципиальный изъян системы, но ее дизайн может быть антидемократичным в том смысле, что все большее количество людей чувствует, что их не представляют.

Мы сейчас живем в эпоху, когда происходит реактуализация, и система находится под стрессом, потому что непонятно, справится она или нет. С одной стороны, у нее есть вызов со стороны таких политических сил, как «Альтернатива для Германии», которые сочетают заполнение легитимной ниши с использованием тех, кто находится за пределами консенсуса: экстремисты, неонацисты, готовые к насилию элементы. С другой стороны, если система не отреагирует на запрос, на другой язык, на смещение границ того, что можно говорить, а что нельзя, на перенос центра внимания распределительной политики на определенные группы людей — например, забрать у украинских беженцев и передать восточногерманским фермерам (это все реальные запросы и импульсы) — то очень может быть, что демократические начала будут преобладать над представительскими.

Про либеральные начала я даже говорить не хочу — это третья плоскость. Но я думаю, что они сочетаются до тех пор, пока общество можно описать как гауссовский график с преобладанием некоего срединного медианного блока. У нас же общество просто усложнилось. Чем сложнее будет общество, тем меньше система будет в состоянии без конфликтов и турбулентности ему соответствовать.

Чем социальное государство отличается от «отнять все и поделить»?

Оно отличается тем, что не отнимает все и не перераспределяет полностью, потому что, естественно, на спектре форм и глубин вмешательства оно не является социалистическим — оно остается рыночным. Поэтому его большая разница с условным и конкретным примером ГДР в том, что здесь присутствует размышление о здоровье экономической субстанции, которая производит ресурсы, естественно, о сохранении стимулов для частного предпринимательства, для возникновения того, что называется excellence, для новых технологий, для инноваций — для всего того, чем немецкая экономика всегда гордилась. Ее инженерная и технологическая часть максимально инновативна, несмотря на среднюю структуру бизнеса. Это не сверхкорпорации, а большое количество «скрытых чемпионов» — их до сих пор 3,5 тысячи в Германии. О них больше никто в мире не знает, тем не менее они тоже являются частью не обязательно только социального государства, хотя многие из них юнионизированы. То есть у них есть профессиональные представительства по профсоюзной линии, причем предусматривается при определенном размере участие представителей рабочих в управленческих решениях. Так называемая рейнская или немецкая модель управления заключается в том, что лучше с самого начала пригласить профсоюзного представителя в совет директоров, чтобы он участвовал в решении о переносе производства в другую страну, закрытии или расширении, чем делать это исключительно в кругах менеджмента, а потом силовым, медийным, юридическим и финансовым путем бороться против манифестации конфликтных интересов работающих. То есть речь идет об инклюзии. Все это сводится для меня к формуле: здесь идет приоритет инклюзии над приоритетом эффективности. Но это не бинарная история, это не полная инклюзия за счет полной эффективности. Ни в коем случае — вопрос, как всегда, о том, каково соотношение этого коктейля. Немецкое соотношение этого коктейля вплоть до, наверное, 2015–2018 годов выглядело успешным.

Германия до последнего показывала свой иммунитет к деиндустриализационным трендам, она показывала рост, несмотря на финансовый кризис на юге Европы. Да, это было связано с российской энергией, да, это было связано с разворотом энергетического поворота. Как бы то ни было, у нее не было причин сомневаться в том, что ее внутренняя система экономического регулирования и распределения является неправильной. Наоборот, казалось, что именно так — расширив базу тех, кто за счет социального государства пройдет биографический рост, выучится, предотвратит личные экономические кризисы, вольется в ту самую широкую прослойку среднего класса, которая, в свою очередь, является той средой, откуда приходят инновации, продуктивность и устойчивость. Вот, в общем-то, в этом и вся формула. Поэтому я бы сказал: всем это отличается от формулы «взять все и поделить».

Мне очень понравилась эта метафора про «последнюю гавань», в которую Германия так долго и трудно шла в XX веке. Допустим, к 1989 году она вроде бы окончательно туда добралась, или, по крайней мере, об этом было публично заявлено: Германия стала считать себя частью Запада и перестала искать свой особый путь, «Sonderweg», и какую-то уникальную идентичность. Нет ли у вас ощущения, что пока Германия швартовалась в этой последней гавани, саму гавань смыло? Оказалось, что, может быть, мы так долго туда стремились, что не заметили: самой гавани-то уже не существует в прежнем виде. Возможно, для самой Германии имело смысл многое встраивать в западную идентичность, но значительная часть Запада при этом оказалась где-то в стороне. Конечно, это связано и с событиями нашей новейшей политической реальности, и с тем, что США в определенный момент начали отказываться от ряда своих обязательств. В продолжение этого — второй вопрос. Может быть, Запад теперь все меньше имеет оснований претендовать на роль какого-то глобального лидера? Не получилось ли так, что Германия, в отличие от XX века, на самом деле сейчас очень маленькая страна — по меркам тех «слонов», которые определяют политическое пространство? В первую очередь это Китай, затем Индия, США, даже нынешняя Бразилия. Получается, что мы долго говорили об «европейском кризисе», а теперь как раз на примере Германии видим его — хотя бы в силу масштаба?

По поводу последнего хочется вспомнить замечательную фразу (не помню автора), что в Европе есть два типа стран: маленькие страны и страны, которые еще не поняли, что они маленькие. Мне кажется, это очень точное описание процессов, которые сейчас приводят немецких политиков в точку выбора: либо нужно использовать язык и инструменты позиционирования в качестве полюса в многополярном мире — речь о европейском суверенитете, стратегической автономии, политике перевооружения по фон дер Ляйен — например, независимость от США под Трампом, осознание зависимости от российской энергии, от китайской торговли, от американской защиты. Один из честных ответов на этот вызов мог бы быть: да, масштабы экономик и политических систем сегодня таковы, что либо Европейский союз совершает квантовый переход к государственности (чего сейчас нет предпосылок), либо все останутся малыми и очень малыми государствами в Европе.

Что касается финального «прихода на Запад», мне кажется, можно представить себе мир, в который ФРГ попала в 1989 году. В ту пору в Германии очень поверили в «конец истории». На самом деле, этот «конец истории» — это про судьбу Германии: это happy end, закрытие всех сюжетов, ответы на все вопросы, после чего можно заниматься технократизмом — передвигать регуляторные бегунки, реагировать на внешние кризисы… которые, как тогда казалось, всегда будут происходить где-то вовне, не здесь.

В современной Германии я бы назвал это «пентархией особых отношений»: Германия определила для себя пять стран, отношения с которыми как бы дают ответ на вопрос о собственной идентичности. Это отношения с США, Францией, Польшей, Израилем и Россией.

У каждой из этих стран свой вес: США — как государство, заложившее западный характер и сформировавшее социологический и политический ландшафт современной ФРГ; Израиль — как доказательство того, что Германия стала новой страной (для Аденауэра было принципиально добиваться дипломатических связей, поэтому мюнхенский теракт на Олимпиаде воспринимался как национальная драма и вызов всему процессу изменений); Франция — как старый враг, с которым удалось преодолеть столетия вражды (нет больше двух стран таких, где были бы настолько тесные личные, институциональные и бизнес-связи: школьные обмены, совместные предприятия, заседание кабинетов министров и т. д.); Польша должна была бы стать «второй Францией», источником примирения, закрытием «восточных травм» немецкого империализма и принятием потерь, изгнания вотсочных прусаков, закреплением новой реальности в Европе. Россия — уникальный партнер как наследница СССР, державы, понесшей наибольшие потери и сыгравшей решающую роль в освобождении Германии от нацизма. Акцент на «освобождении» Германии появился сравнительно недавно, с 80-х годов, и стал очень важным для новой самоидентификации ФРГ. Сегодня происходят важные сдвиги. В немецком обществе в дискуссиях все чаще появляется осознание того, что Советский Союз был не монолитен, что в нем были разные субъекты, и потому историческая ответственность Германии по отношению к СССР теперь все чаще сопрягается с поддержкой Украины — эти дискуссии сейчас идут очень остро.

Как бы то ни было, особые отношения с Россией рухнули, с Израилем сейчас находятся в нишей точке — и, думаю, уже не восстановятся в том виде, как были раньше. Самой плотной связкой остается Франция. Польша могла бы быть второй опорой, но накопились проблемы и недоверие. Отношения с США осложняются второй администрацией Дональда Трампа.

Возможно, именно сейчас Запад в немецком толковании действительно «разваливается». Это связывает внешнюю политику с внутренними процессами: в обществе идут тяжелые переживания по этому поводу. Израиль и Газa вызывают наибольшие споры и конфликты среди молодежи, российско-украинская тема — среди старших поколений. Все это происходит одновременно, параллельно. Поэтому для Германии внешняя политика сегодня — это вовсе не что-то внешнее, роскоши считать это чужими войнами и конфликтами у Германии больше нет: все это прямо затрагивает самоидентификацию и внутреннее устройство страны.

Считаете ли вы германскую модель федеративной демократии подходящей для России?

С годами я стал большим скептиком институционального экспорта — в том числе потому, что долгое время сам зарабатывал этим на жизнь, работая в других странах. Мы с немецкой стороны объясняли принимающей стороне: вот наша система сберкасс, вот наша система страхования от несчастных случаев, вот наша система судов присяжных — и все они лучше. Я, наверное, могу убедительно приводить эти аргументы, но перестал в них верить. Чем больше я разбирался в немецком кейсе — пожалуй, поэтому и занялся им вплотную, хотя профессионально это не моя сфера — тем сильнее убеждался, что из немецкого опыта почти ничему нельзя научиться.

Сегодня популярна тенденция советовать читать литературу о политике памяти, о признании преступлений, о том, как жить в разделенной стране, как происходит обновление элит после падения диктатуры. Это все действительно очень полезно, и я всем это советую. Но учиться на этом, мне кажется, невозможно — потому что все это про уникальность, про абсолютную неповторимость контекста.

Тем не менее, у немецкого федерализма есть сильные стороны. Одна из них — в том, что он вырос снизу вверх: сначала появились земли, а потом возникла федерация. В самих землях это хорошо помнят: их конституции старше, пусть и на несколько месяцев, но все равно старше Основного закона. Это придает им серьезность в отношении к собственным функциям: образованию, полиции, культуре, инфраструктуре. Многое из этого контролируется не из Берлина, а именно на уровне земель.

Лично я, например, даже не пользуюсь выражением «федеральный центр»: в немецком политическом языке этого понятия нет, и даже в переводе мне кажется некорректным говорить «центр» — да, это столица, но не центр. Центр силы может быть в другой точке: например, финансовые транзакции проходят между Гессеном, Баден-Вюртембергом и Баварией; центр населения — скорее в Северном Рейне-Вестфалии; органы власти рассредоточены по разным городам.

Возможно, немецкая федерация во многом исторически поступила правильно, но она не специально сделала юг богатым, север заселенным, восток специфическим, а запад — близким к Бельгии, Франции и Люксембургу с их ценностями открытых границ. Это — контингентность, случайность. Никто не планировал, что раздробленность немецких земель, которую все помнят по школьным картам, приведет именно к такому современному политическому устройству.

Это — удачный ответ на вызовы социальной истории, в том числе подразумевающий отсутствие единой национальной идентичности. Крупнейшей идентичностью на момент создания ФРГ была прусская, но ее в современной Германии не существует. Нет прусской земли, нет прусского языка, нет прусской идентичности. Есть Бранденбург, Берлин, части других земель, но прусской целостности уже нет; ее сознательно стерли, в том числе союзники, чтобы перезапустить федеративное мышление: разные типы немцев, но одни и те же правила игры. Это не было органично, и потому, мне кажется, стоит серьезно относиться к «единицам»: планирование должно идти снизу. И если когда-то социально-территориальная организация будет совпадать с границами субъектов, такая федерация действительно может работать. Может быть, это звучит слишком абстрактно, но я опасаюсь приводить какие-то более решительные примеры.

DOI: 10.55167/595a1f1e3aaa