2026. Сущее и должное. Онтология, этика, политика#

Александр Погоняйло

2026 — не дата абстрактной хронологии, но именование события. Событие — то, что случается, происходит. Поставленные тут рядом синонимы — «случаться» и «происходить» — указывают на общую семантику «события», — чего-то случающегося, того, что могло бы и не случиться, и происходящего как чего-то имеющего происхождение: из чего оно и откуда. Но прежде всего в «событии» наше ухо различает бытие.

Тема нашего выпуска: «событие 2026». Календарный год в титуле — лишь маркер того, что событие происходит сейчас, хотя годом не ограничивается. И, пытаясь понять, что же на самом деле происходит с нами, с нашим миром (или мирами), мы делаем это изнутри нашего «сейчас», сейчас нами переживаемого. «Пережить» не значит просто дождаться другого «сейчас», которое, может быть, нам больше понравится. Но даже такой способ пере-живания переживаемого предполагает отношение к нему, а отношение — это заведомо не полная поглощенность тем, к чему относишься. Без отношения к событию нас попросту нет, оно нас поглотило. Если мы выжили, то только потому, что, как бы непосредственно событие нас ни затронуло, мы смогли так или иначе отнестись к нему, значит, как-то истолковать и — тем самым — «спастись», не дать захватить себя полностью.

«Событие 2026» случилось 24.02.22 и продолжается, став триггером ряда последующих. Произошло то, в возможность чего совсем еще недавно трудно было поверить. Была учинена жестокая, оказавшаяся долгой и бессмысленной, кровавая бойня в центре Европы, конца которой не видно и сейчас. Задним числом мы понимаем: все шло к тому, но тогда не верилось. Впрочем, если шок и был, то короткий, надо было делать выводы и принимать непростые решения.

За годы войны многое изменилось, добавились новые конфликты, развились старые: но не просто многое изменилось в мире, сам мир изменился. Он окончательно стал другим. Прежние характеристики — постиндустриальное общество, информационные технологии, глобализм и др. — остались в силе, но сама характеризуемая ими реальность сделалась выразительно другой, новой, — и что нам с ней делать? Сживаться с нею… или что?

Слова «демократия», «права человека», просто «право», «конституционный порядок» и т. п., все слова, не так давно делавшие осмысленным выражение «гражданское общество», семантически коррумпировались вместе с самим «гражданским обществом», став обозначениями чего угодно не только в новоязе диктаторских режимов, но и в речах правых и левых политиков, теперь уже даже не скажешь, «демократических стран», или стран «свободного мира». Нам не надо сживаться с этим, но надо посмотреть, какие новые значения им добавило разложение, на какие семемы оно их разложило.

Одно из ключевых слов для анализа — «технологии». Философия техники — вот то направление поиска, которое может привести к значимым результатам. Власть в постиндустриальном мире — это тотальная власть инновационных технологий, подчинивших себе все и вся, в том числе мышление, ставшее технологией мышления, важной составляющей технического прогресса, оцениваемой по степени эффективности. Эффективность эта — экономическая. Поэтому технологизм кажется непобедимым. Благие намерения и «гуманитарное» использование техники, как это давно все поняли, суть сказки для бедных. Но не исключено, что эффективность техно-логического мышления, в конце концов, окажется нулевой или минусовой, и мысль расстанется с этой своей оболочкой, сбросив ее, как змея старую шкуру. Увидим.

Глобализм — закономерный итог развития научно-технической цивилизации, ее последняя по времени технологическая стадия, для которой земля оказалась слишком маленькой. Технологии — инновационные, поскольку они информационные. Информационные технологии обеспечили невиданные возможности общения между людьми, и они же сделали паноптикум глобальным. Онлайн-показ происходящего в любом не просто уголке мира, а в любом интерьере этого уголка, например, уничтожаемого «баллистикой», делает нас прямыми свидетелями событий. И «прилететь» может куда угодно. Теперь нет «участников» и «зрителей», каждый из нас — тот и другой в одном лице.

Когда-то Нильс Бор, столкнувшись с проблемами физики микромира, обозначил главную из них как «вопрос о зрителе и участнике великой драмы существования». Физик заговорил о драме! О зрителях (драма как театральное действие и жизненная драма) и об участниках — актерах (уже не только на сцене, но акторах в жизни). Мы — прежде всего деятели1, участники жизненной драмы, наделенные, как нам кажется, т. н. свободой воли, или способностью решать и поступать. И именно в качестве так или иначе действующих, значит, все-таки решающих и поступающих, общаемся мы с другими людьми в стихии той древнегреческой прагмы, которая «всегда уже дала место слову и уместилась в нем»2. «Зритель» и «участник», созерцатель и деятель совмещены в нас, субъектах произвольных действий.

Правда, Бор имел в виду немного другое. Априорным условием науки о природе, физики в ее новоевропейском понимании, стала в Новое время объективация живой и неживой природы, а именно, ее опредмечивание, превращение в предмет (объект) науки, которое метафорически можно назвать «изгнанием духов» из природы, а не метафорически — запретом ссылаться в научном исследовании на «субстанциальные качества» вещей. Кроме того, объективность результата достигается путем исключения влияния наблюдателя и прибора на предмет наблюдения, или это влияние учитывается и вычитается. В физике микромира это априори перестало работать. Отсюда — проблема зрителя и участника. Но «драма» побуждает к развитию сюжета. Не бывает драмы без конфликта сущего и должного, и какого-то его разрешения. А кроме того, драма — это рассказанная история, рассказ, повествование.

Поль Рикер связал феномен исторического времени с темой «рассказа» («Время и рассказ»): история, по смыслу слова, — обязательно дважды история: само событие и рассказ о нем. Событие не сбывается без того, чтобы быть рассказанным. Последующие события меняют наше о нем представление, история переписывается, пишется задним числом; это неизбежно и правильно, если только переписывается она не в угоду начальству, не преднамеренно — как намеренно насаждаемая идеология.

Наши рассказы продиктованы степенью нашей вовлеченности в событие — это наш опыт его переживания, обусловленный нашими же обстоятельствами, а не чьими-то. Это их мы взяли на себя, сделав своими. Иначе говоря, мы начинаем с опыта, а не с теорий или понятий.

Философия, кажется, давно уже сказала все обо всем, о том, что есть, и о том, чего нет и что должно быть, а чего не должно быть, и о многом другом. Она сказала обо всем исчерпывающе, но странным образом не все. В качестве смешной, невозможной, но действительной науки обо всем (о сущем как сущем) она закономерно возвращает нас к сказанному когда-то как к тому, что только изнутри нашего «сейчас» может быть впервые понято.

Несколько капель этой крепкой (дегтярной? — Ау, епископ Беркли!) — настойки нам бы сейчас не повредили. Возьмем кантовское понятие опыта, разработанное, как известно, в полемике с «рациональными» космологией, психологией и теологией из лейбнице-вольфовской метафизики. Вот что Кант говорит об опыте: он всегда целый, не бывает нецелого опыта. Но опыт цел как незавершенный.

Взятый нами на себя и потому ставший нашим, опыт переживания события целостен, он не может быть другим. Он такой, какой есть. И мы его рассказываем. Но он целостен как открытость опыту.

Наше понимание события — это наш опыт его переживания, почему мы и начали с этой темы. И это значит, что оно — понимание — тоже случается с нами: не столько мы понимаем, хотя понимаем, конечно, мы, сколько нам понимается. Очень важно не упустить из виду эту автономность (самозаконность) понимания. Как понял и что понял, то и понял. Тому были свои причины. И это — реальный опыт: не конструирование понятий, не сборка и пересборка неизвестно чего, не придумывание теорий, не манипулирование понятиями … Это событие понимания, которое, бывает, случается с нами. Какие-то вещи встают на свои места и становится ясно…, если не все, то что-то.

Начинаем с понимания, не с понятий, которые Гегель называл «только понятиями» (nur Begriffe). Либо мы понимаем, т. е., по Гегелю, «мыслим в стихии понятия», либо мы пользуемся понятиями. Понятие («только понятие») истинно, когда соответствует вещи. Но истина — это соответствие вещи Понятию. Друг, соответствующий понятию «друга» — настоящий друг.

Пользоваться понятиями умеют все, мыслить и понимать немногие. К пользованию понятиями относится распространение так называемых «нарративов», готовых повествовательных рамок (фреймов), пригодных для вставления в них происходящего и вывешивания на стенку в нашем внутреннем musée imaginaire. Таков, к примеру, левый «антиколониальный» дискурс, в котором главная империалистическая держава, США, своими руками и руками своих прокси (Израиль — один из них) подавляет во всем мире антиколониальные движения и борьбу угнетенных народов за национальное освобождение. Совсем недавно им противостояли страны социалистического лагеря во главе с СССР. «Остров свободы» под носом у США был ярким примером вызова, брошенного прогрессивными силами американскому империализму, нелюбимому не только в Латинской Америке.

Противоположный нарратив повествует о демократических ценностях, правах человека, о свободном мире, противостоящем социалистическому лагерю, странам так называемой «народной» демократии, на самом деле, тоталитарным режимам, живущим за «железным занавесом», и пр.

Социологическое описание нарративов обнаруживает их структурную идентичность при противоположной направленности. Причина в том, что и те, и другие концептуализируют событие в глобальном, если не эсхатологическом — конец света — масштабе как борьбу мирового зла с мировым добром. При этом добро и зло подразделяются на глобальное (главные державы) и локальное (их прокси). Подведение под рубрику глобального зла служит способом расчеловечивания тех, кто злу служит, оправдывая таким образом их убийство.

Нарративы подвижны, они причудливым образом переплетаются и взаимодействуют, чем объясняются — действительно объясняются — многие неожиданные зигзаги общественного мнения и поведения разных групп в разных странах. Как ученые, изучающие процессы концептуализации и их механизмы, мы, вроде бы, должны оставаться «безучастными» описателями этих повествований и, подобно мудрому Монтеню, сказать: чума на оба ваших дома. Но как граждане …

Такое «раздвоение личности» на зрителя и участника, на самом деле, и есть условие опыта как открытости опыту. Работа мысли и труд понимания, от которых легко избавляет готовая «рамка». Напротив, прививка нарратива (чужого рассказа) на свой, безусловно, личный опыт события мгновенно замыкает этот опыт, заключая его субъекта в двухполюсную оппозицию — сил добра и сил зла. Концы связались с концами, история разрешилась эсхатологией «последней битвы». Но последняя битва — это даже не «продолжение политики иными средствами» (Фон Клаузевиц), это вообще не политика, а священная война на уничтожение неверных ради спасения праведников.

Нарративы размыкаются опытом. Я не замкнут навеки своим пониманием события и рассказом о нем, пусть отчасти и позаимствованным.

Первый философ истории, Гегель, увидел разгадку исторической драмы в самопреодолении, или «снятии» (Aufhebung) всяким конечным сущим самого себя («Всякое конечное сущее таково, что оно само себя снимает в той истинной бесконечности, которая не противоположна ничему конечному» (курсивы мои — А. П.)).

Испокон веков разные философские школы говорили о человеке как о сущем, которое еще только должно стать тем, что оно уже есть. Это называлось «заботой о себе», «искусством себя», «искусством обращения» (у Платона) и мыслилось как некое самоотождествление, делающее человека самим собой, т. е. дающее ему силу «сам», или способность управлять собой. Только владеющий самим собой может что-то смыслить в искусстве правления, заниматься политикой. Ныне о себе заботятся иначе, и так называемая идентификация личности лишь названием напоминает о старой заботе о себе, будучи беспроблемным «отождествлением с» (с тем же нарративом, к примеру) и свидетельством принадлежности какой-то группе, клану, группировке, секте, партии, классу, стране, сообществу, удостоверяемой соответствующим удостоверением личности.

Личностью мы становимся автоматически, достигнув совершеннолетия и окончив какую-то школу, «получив образование» и свидетельство о нем, — аттестат зрелости. У личности есть права и, как правило, гражданство. Личность без гражданства — большая проблема.

Наиболее частое слово в современном политическом лексиконе — помимо стертой «идентификации» — «суверенитет». «Суверенитет» исходно означал суверенную власть феодала в рамках феодального права «суверена» и при переходе от Средних веков к Новому времени стал синонимом нераздельной власти монарха в независимом королевстве. При этом переносе он существенно поменял значение в силу того, что верховная власть в новоевропейском государстве, пусть и в абсолютной монархии, основана на светской ее легитимации, в отличие от сакральной легитимации феодальной власти в системе священноначалия (иерархии «начал-начальств»). Сакральная легитимация власти, или ее понимание как «приходящей извне», — это наиболее архаичная идея власти. Перед начальством мы и сейчас тушуемся.

Первый подкоп под это «извне» власти произвел Платон, увидев в самоотождествлении («Алкивиад I») источник власти человека над собой и всем «своим» и проведя параллель между «управлением собой» и управлением городом (полисом).

Источник власти и силы новоевропейского государства, «смертного бога» Левиафана, — «естественные» люди, учреждающие его своим общественным договором, в самый миг заключения которого (исторически не фиксируемого) они перестают быть людьми-волками и становятся гражданами.

Гражданское общество возникает из договора, в этом смысле оно «сделано» самими людьми, в противовес традиционным имперским и феодальным порядкам, базирующимся на сакральной или псевдосакральной легитимации власти. В «общественном договоре» принципу исхождения власти извне, от высшей властной инстанции в общем представлении о мире как священноначалии сущих противопоставлен принцип «сделанности» Левиафана самими людьми. Про «естественные» (от природы, от Бога) права граждан продолжают рассуждать, но в принципе все гражданские права — искусственные. И искусственные они, потому что договорные. Менее всего «общественный договор» можно считать историческим фактом, но устоем (в смысле платоновской идеи) государства можно и нужно. Мы все — члены гражданского общества (независимо от формы правления), коль скоро гарантом наших гражданских прав выступает государство.

Как национальное государство оно возникает вместе с гражданским обществом и на его основе. Суверенитет на международной арене принадлежит именно национальному государству, нации. И смысл суверенитета — тот, что другие национальные государства обязались его соблюдать. Обязались, значит, договорились. Это тоже вопрос договоренности, но в отличие от общественного договора, произведшего на свет гражданское общество, над национальными государствами нет еще одного суверена, который бы гарантировал соблюдение международных договоров. Не существует мирового правительства, которому государства делегировали бы часть своего «права на все». Оно остается при них и в критический момент реализуется. Международное право бессильно этому помешать по причине своей декларативной природы. Это всего лишь декларации, договоренности, соглашения. Согласие соблюдать соглашения.

Не всякое право носит декларативный характер, а только международное. Поэтому реальной гарантией международного права тоже является общее согласие его соблюдать, и оно соблюдается, … когда достигнутый баланс сил делает это выгодным. На его основе с более или менее общего согласия, но в первую очередь «великих держав», формируется международный орган, принимающий соответствующее законодательство и призванный следить за его соблюдением.

Когда происходит разбалансировка сил, система международного права начинает работать «в автономном режиме», сама по себе, вхолостую. И ничего не мешает одному суверенному государству напасть на другое, если от него исходит (или оно считает, что исходит) угроза его безопасности. Защита национального суверенитета служит оправданием агрессии, явного нарушения принципа взаимности суверенитета.

Таким образом, апелляция к защите суверенитета является лживой, когда оправдывает неспровоцированное применение силы, и тем более, когда под этим соусом подается старая «имперская» (в религиозном смысле «священной империи») идея власти и ее источника, будь то обожествление народа или властителя, в котором или в персоне которого «национальная идея» находит буквальное воплощение (апофеоз биополитики). Империя — в качестве «священной» (единственно правильной) — имеет право на все.

Вернемся к тому, с чего начали — к событию и его «переживанию». Как решить дилемму зрителя и участника, комбатанта и теоретика, политика и эксперта? Вопрос открытый. В упомянутой выше «социологии нарративов» предметом анализа оказывается сама концептуализация как переход от «верований», в которых пребывают, к «идеям», которые имеют3, если воспользоваться словами Хосе Ортеги-и-Гассета.

Нарративы, или реально складывающиеся связные повествования о происходящем, вводятся в игру как содержательно взаимоисключающие4, но структурно идентичные, поскольку, как сказано, у них одна и та же функция — закрепить характеристики глобального и локального добра и зла за действующими политическими силами и акторами. Статус абсолютного злодея расчеловечивает его обладателя, указывая на врага рода человеческого, несущего гибель всему роду. Абсолютное благо на противоположном полюсе сообщает войне с врагом характер «священной», оправдывая убийство. У обеих сторон есть союзники, «прокси» и т. п. Будучи противоположными, нарративы скрещиваются, порождая новые, но всегда с одинаковой функцией — расчеловечивания врага.

В 2026 мы по-прежнему имеем два противоположных объяснения События. Полтора года назад еще казалось, существует консенсус «демократической общественности» и демократических по способу правления стран на предмет характера события, в общем, очевидного, хотя развитие ситуации не внушало оптимизма.

Мы, конечно, свыклись с тем, что вывеска «демократическое государство» часто оказывается прикрытием откровенной диктатуры, что о народовластии любят поговорить религиозные фанатики во главе государств. К тому, что такие страны, как правило, оснащены всеми атрибутами демократического устройства — парламенты, президенты, конституции… Мы привыкли к этому и смирились с этим враньем, справедливо относясь к нему как к подспудному признанию превосходства либерального правления и косвенному подтверждению того, что западная цивилизация стала глобальной.

Но в последние полтора года мы наблюдаем некий симптом. Похоже на то, что необходимость врать ныне отпадает. Вещи снова обретают свои имена, отчего становится как-то не по себе. Президент турецкой республики, глава страны — члена НАТО, открыто объявляет, что крестовые походы продолжаются, и война Полумесяца с Крестом в самом разгаре. При этом Израиль оказывается форпостом христианского мира, т. е. Запада, прокси американского империализма… До недавнего времени «демократическая» Европа декларировала полную поддержку Украине как жертве агрессии со стороны более сильного соседа. Как это делала и Америка, при этом обе с оглядкой на то, чтобы самим не втянуться в войну (1) и не дать Украине победить в ней (2). Потому что разбитая РФ с ядерным оружием гораздо опаснее проигравшей Украины. С приходом к власти новой администрации в США ситуация коренным образом изменилась. США не только не постеснялись отказать Украине в помощи, но и не остановились перед публичным унижением страны в лице ее лидера, а также перед демонстрацией (в данном случае, очевидно, искренней) симпатии к человеку, развязавшему войну. Косвенная поддержка через какое-то время, вроде бы, возобновилась, но не за счет Америки: платить должна Европа, у которой с Америкой свои счеты. Подтекст всего этого — безоговорочное признание американской администрацией права силы. Склони свою выю, гордый сикамбр!

О чем это говорит? — О том, что устоявшиеся ценности западной демократии претерпевают переоценку; и не надо вспоминать Ницше, его там «наверху» ни у нас, ни у них не читают. Ценности — слово западной культуры, ведущей отсчет ценностей от того, кто их оценивает, того «картезианского» по происхождению субъекта, который живет в мире, ставшем для него «картиной». Речь идет о субъект-объектной парадигме как эпохальном понимании бытия в Новое и Новейшее время.

И что из этого проистекает? Проистекает то, что, если кто-то в желании утвердить собственную автохтонную идентичность в видах устройства «многополярного» мира (разве плохая идея?) начинает вещать о «почвенных ценностях», то это свидетельствует лишь о том, что он западник до мозга костей, как бы ему самому это ни было противно. Не исключено, что именно эта «шиза» и провоцирует агрессию. Нынешнее почвенничество, где бы оно ни культивировалось, явление безнадежно вторичное (как «русская душа», возросшая на немецкой философии и романтиках). Георгий Флоровский назвал бы это (и назвал, говоря о «красной Софии») «вторичным хаосом».

Антитеза либерализму — фашизм. Слово — не ругательство, а диагноз. Но особенность российского фашизма та, что победивший немецкий фашизм народ слово не примет. Поэтому фашистами надо объявлять украинцев. Это круче, чем Dark Enlightenment, просвещение наоборот.

Критика исторического Просвещения — ровесница самого Просвещения, которое было, вопреки расхожему мнению о нем, не культом Разума, а его критикой. И можно по-разному оценивать Просвещение, но заменить его Темным просвещением — это что-то новое. Анти-Просвещение иначе как вернувшимся варварством не назовешь. Но показательно, что это варварство органично сочетается с самыми передовыми технологиями (И. Маск). То, что казалось — и было — ресурсом свободы (интернет), служит успешному подавлению протестов, поскольку позволяет пресекать их в зародыше.

Мы затронули лишь несколько возможных тем и сюжетов. Но если переживаемое нами событие, действительно, несет черты смены эпох, что, впрочем, еще не факт, то в разговоре о нем нельзя не вернуться к уже упомянутому Гегелю, к его описанию процесса на примере того же Просвещения. Тогда Трамп неожиданным образом явит нам знакомые черты племянника Рамо5… Племянник Рамо как пока еще президент пока еще сильнейшей в мире державы… Неплохо. И он совсем не дурак, этот племянник Рамо.

Что на самом деле происходит, мы на самом деле не знаем. Мир, похоже, в очередной раз, логично и закономерно съезжает с оси. И что в нем делается … черт знает что делается. Diabolus est mendax et homicida. Ложь и убийство — его оружие. Масштабы того и другого зашкаливают. Откровенность оказывается хуже вранья. Наглость и хамство — вне всяких пределов. Политически ущербное «право силы», которое совсем не то, что «право сильного», легализуется в незаконных «подзаконных» актах и постановлениях, парализующих силу закона и подрывающих самые основы права, а то и с помощью action directe, прямого действия. А там, где применение силы рационально оправдано — против государства, открыто объявляющего своей целью уничтожение другого суверенного государства и близкого к ее осуществлению — последствия такого разумного решения оказываются непредсказуемыми.

В традиционном теологическом контексте монотеизма порождаемое отцом зла зло не абсолютно, оно — не субстанция, не начало. Нет двух начал, добра и зла (это вам не зороастризм), есть одно — благо. Тот же «онтологический оптимизм» был свойствен и древнегреческой мысли. Быть оптимистами у нас не получится, да мы и не собираемся. Но что, если попытаться мыслить вне теологического контекста, по крайней мере, традиционного…

Довольно бессмысленное выражение «мир сошел с ума» обретает смысл, если под умом (логос, рацио, счет, порядок) мы, все же, понимаем ум эпохальный. Мир сходит со своего эпохального ума. Такое случается при смене эпох. Как прошлый, преодоленный, он (ум) должен был бы уже обрести форму, четкие очертания ума эпохального и стал бы образом. Но он еще тут, безобразный, исподволь работающий. Мы пытаемся это осмыслить, значит, пока переживаем.

Отсюда наша повестка, agendas6, долженствующая (на взгляд авторов статей) быть обсужденной. Открытый список тем и вопросов. «Сущее» и «должное» возглавили его не только потому, что первично артикулируются в описанной выше ситуации пере-живания события (ведь происходит то, чего, как кажется, не должно быть), но и потому что эти понятия по-разному соотносятся между собой и обретают разный смысл в различных занятиях и видах деятельности — в политике, экономике, искусствах, науках. Этим объясняется и многоточие в названии нашей совместной opera aperta. Мы, профессора Свободного, читаем разные курсы, специализируемся в разных темах и сферах деятельности. Наш философский выпуск не ограничен рамками философии, впрочем, довольно строгими, и это принципиально.

DOI: 10.55167/2977c2e56d9d


  1. Аристотелевское имя «действительности» — ἐνέργεια, переданное в латыни как actualitas. В обоих случаях в основе — «действие», «акт». В точности так и в русской «действительности». ↩︎

  2. Хайдеггер М. Парменид. С. 176. ↩︎

  3. Las ideas se tienen, en las creencias se está. ↩︎

  4. Защита национального суверенитета Украины, подвергшейся агрессии, и та же защита своего национального суверенитета Россией от посягательств со стороны Запада. ↩︎

  5. Известные места из «Феноменологии духа», где Гегель цитирует Д. Дидро. ↩︎

  6. «Agenda» из латинского agenda — «то, что нужно сделать». Pl. от agendum, герундия agere («действовать, вести, делать»). Этот «герундиальный» смысл должного нам и нужен… ↩︎