Введение#

Обращение к прошлому занимает особое место в отношениях общества и государства, поскольку позволяет одновременно обосновывать сложившийся порядок и ставить вопрос о его допустимости. Споры о происхождении народов, принадлежности культурного наследия и ответственности за государственное насилие обнаруживают более общую проблему: каким образом общество сохраняет возможность самостоятельно осмысливать собственный опыт в условиях, когда его интерпретация приобретает непосредственное политическое значение.

Прежде всего, необходимо отметить, что любое общество в части формирования и воспроизводства социального опыта представляет собой децентрализованную систему. Каждый его участник является носителем определённых культурных представлений и одновременно собственного опыта, складывающегося в рамках семейных, профессиональных, национальных и религиозных связей. Культура определяет способы восприятия этого опыта, тогда как сам опыт, в свою очередь, изменяет содержание культурных представлений. Такая взаимная детерминированность означает, что общественная жизнь складывается из взаимодействия множества субъектов, обладающих различными основаниями для оценки происходящего, даже при высокой степени централизации государственной власти.

В указанном аспекте продуктивным представляется обращение к психологической теории права Л. И. Петражицкого. Правовые переживания в рамках данной теории имеют императивно-атрибутивный характер: представление об обязанности соединяется с представлением о том, что её исполнение причитается определённому субъекту. Нравственные же переживания характеризуются односторонней императивностью. Данное различие позволяет объяснить переход от переживания несправедливости к притязанию на восстановление должного. Применительно к памяти это позволяет осмыслить признание пережитого насилия как того, что причитается пострадавшим и их потомкам. При этом такая аналогия раскрывает характер притязания, сама по себе не устанавливая его юридического содержания1.

Историческая память занимает в этой системе особое место, поскольку наряду с правовыми, этическими, религиозными и хозяйственными традициями участвует в воспроизводстве культуры и групповой идентичности. Её содержание определяется отбором событий и способов их осмысления, поддерживаемых семейной передачей опыта, публичными ритуалами, памятными знаками и текстами. По существу, речь идёт о социальном отношении к прошлому, позволяющем сообществу определить собственную преемственность, основания солидарности и представления о допустимом устройстве совместной жизни2.

Особое значение в данном случае приобретают воспоминания об утрате, пережитом насилии и сопротивлении ему. Вместе с тем национальная самоидентификация формируется и вокруг памяти о значимых событиях разного рода и с разным исходом, что наглядно обнаруживается в различном символическом содержании битв на Косовом поле, при Грюнвальде и на Неве. Значение подобных событий для современных сообществ складывается в процессе последующей культурной и политической интерпретации. Следовательно, историческая память одновременно сохраняет определённый опыт и наделяет его содержанием, востребованным в настоящем.

Именно это обстоятельство делает память привлекательным инструментом политической деятельности. Обращение к общей утрате или победе позволяет придать текущему решению значение продолжения исторической судьбы народа, а действующей власти — статус её представителя и защитника. При этом политическое использование прошлого может опираться на реальные события, поскольку необходимый результат достигается уже посредством отбора фактов, распределения внимания и определения того, чья оценка признаётся общественно значимой, что означает возможность использования исторической преемственности в качестве самостоятельного аргумента легитимности власти.

В электоральных демократиях, при сохранении свободы публичной дискуссии, обращение к памяти становится одним из средств конкуренции за поддержку избирателей. В условиях персоналистской автократии, особенно по мере ограничения политической конкуренции и усиления репрессивных практик, возрастает возможность превращения предпочтительной интерпретации прошлого в обязательное основание национальной идентичности. Такая интерпретация становится инструментом национального строительства, предполагающего отождествление верности сообществу с лояльностью действующему руководству. Следовательно, существенно наличие институтов, позволяющих оспаривать подобное отождествление, поскольку политическое использование памяти встречается при различных режимах.

Однако неоднородность социального опыта ставит постоянные пределы подобной централизации. Событие, описываемое в государственном повествовании как необходимая мера, в семейной или национальной памяти может сохраняться как преступление и утрата. Память о «польской операции» НКВД, депортациях крымских татар, чеченцев и ингушей, Голодоморе и Холокосте соединяет индивидуальные судьбы с вопросами о решениях, государственных институтах и должностных лицах, определивших возможность насилия. При этом признание масштаба страданий само по себе, увы, не разрешает вопроса об ответственности за их причинение. Именно здесь возникает возможность сохранения официального поминовения при том, что обсуждение причин трагедии ограничивается.

Стоит признать, что обозначение подобного противостояния как конфликта официальной и частной памяти требует уточнения. Семейный опыт получает общественное выражение через деятельность общин, исследовательских объединений, религиозных организаций и инициатив по возвращению имён погибших. Государственные же учреждения могут поддерживать такую деятельность, обеспечивая доступ к архивам и сохранение мест памяти. Противостояние возникает прежде всего там, где государственное участие приобретает характер исключительного полномочия определять допустимый смысл прошлого, а самостоятельное поминовение воспринимается как посягательство на политическую лояльность или национальную безопасность3.

Нельзя не отметить, что подобное ограничение может осуществляться уже на уровне языка. Замена исторического самоназвания современным национальным определением, отождествление народа с государством или представление спорной преемственности как очевидного тождества способны заранее определить содержание последующего объяснения. При этом историческое исследование сохраняет самостоятельную задачу установления обстоятельств события, мотивов и механизмов принятия решений. Неоднородность памяти требует внимательного изучения её носителей, тогда как научная обоснованность исторического утверждения зависит от критики источников и доказательств.

Таким образом, борьба за память приобретает значение конфликта актуальных притязаний. Для сообщества, сохраняющего память о насилии, признание пережитой несправедливости становится условием сохранения собственного достоинства и права участвовать в публичной жизни. Для власти, связывающей свою легитимность с определённым образом государства, такое признание может означать необходимость согласиться с пределами государственных полномочий и допустимостью общественной оценки их осуществления. Исторический спор тем самым затрагивает устройство настоящего, определяя, кто вправе предъявлять требования и чьи требования подлежат признанию.

В итоге следует признать, что устойчивость общества зависит от возможности согласования различных исторических опытов при сохранении самостоятельности их носителей. Установление ответственности конкретных институтов и лиц позволяет обсуждать причины насилия без возложения коллективной вины на народы. Совместное поминовение, в свою очередь, создаёт условия для взаимного признания пережитого, сохраняя возможность разногласия по поводу его интерпретации4. В этом отношении защита общественной памяти становится одной из гарантий свободы общества: она обеспечивает возможность самостоятельно оценивать действия власти и определять основания совместного будущего.

Именно этой проблематике борьбы за память и посвящен настоящий раздел.

DOI: 10.55167/676f878feb99


  1. Петражицкий Л. И. Теория права и государства в связи с теорией нравственности. СПб.: Лань, 2000. ↩︎

  2. Assmann J. Collective Memory and Cultural Identity / transl. by J. Czaplicka // New German Critique. 1995. No. 65. P. 125–133. DOI: 10.2307/488538. ↩︎

  3. Mälksoo M. “Memory must be defended”: Beyond the politics of mnemonical security // Security Dialogue. 2015. Vol. 46. No. 3. P. 221–237. DOI: 10.1177/0967010614552549. ↩︎

  4. Cento Bull A., Hansen H. L. On agonistic memory // Memory Studies. 2016. Vol. 9. No. 4. P. 390–404. DOI: 10.1177/1750698015615935. ↩︎